Екатерина не делится своим триумфом со мной лично, оставляя это известие формальной процедуре, словно я должна была радоваться тому, что со мной обращаются как с любой другой европейской королевой. Она не может не знать, что ее успех делает мою утрату еще горше. Она даже не отвечает на мое письмо, в котором я изливаю свое горе. Мне предназначается лишь изукрашенное официальное горделивое письмо.

Наш посол присылает нам описание роскошных турниров и пиров, которые проводятся в честь рождения принца, сына Генри, наследника короны. Фонтаны Лондона наполняются вином, чтобы все могли выпить за его здоровье, на рыночной площади жарят быка на вертеле, чтобы все могли разделить королевскую радость. И турнир, разумеется, был устроен грандиозный турнир, который длился несколько дней и на котором впервые король Генри позволил себе сражаться со всеми желающими. Он рискует собой так, словно наконец стал настоящим мужчиной. Теперь, когда в его колыбели спит сын и наследник, он уже может себе это позволить. Конечно же, он везде одерживает убедительную победу, словно он и Екатерина – неприкосновенны для неудачи.

– Улыбайся, – велит мне муж, когда мы отправляемся на ужин. – Некрасиво злиться на другого человека за то, что у него родился ребенок.

– Я оплакиваю собственную утрату, – шиплю я. – Вы просите меня забыть мое горе, потому что я даже не думала о них.

– Ты предаешься собственной зависти, – отвечает он. – А это совершенно иное дело. Мне не нужна злобная и завистливая жена. Я подарю тебе еще детей, в этом можешь не сомневаться, поэтому проникнись надеждой и улыбайся. Или же не пойдешь на ужин вовсе.

Я меряю его холодным взглядом, но изображаю улыбку, как он того и велит. И когда за столом он поднимает бокал за королеву Англии и ее сына, я тоже поднимаю свой бокал и пью, словно я тоже счастлива за нее, и лучшее вино наших погребов не превращается в уксус у меня на губах.

Однако триумф Екатерины оказывается трагически недолгим. В марте мы получаем известие о том, что долгожданный сын, Генри, рождению которого было посвящено столько празднеств и громких слов, умер. Он не прожил и двух месяцев.

Мой муж застает меня коленопреклоненной в моей часовне в Холирудхаусе, молящейся за душу ее мальчика, и присоединяется к моей молитве. Когда он встает, я слышу бряцанье его вериг под рубашкой.

– Тебе теперь не кажется, что твой брат не может родить здорового ребенка? – спрашивает он совершенно обыденным тоном, каким говорят о самых обыкновенных вещах. Например, о том, здорова ли моя лошадь.

Я тяжело встаю с вышитой подушечки.

– Я ничего об этом не знаю, – заявляю я.

Он поднимает меня с коленей, и мы оба садимся на пол возле ограждения алтаря, как будто дом Господень был нашей спальней, где мы могли сидеть болтать, сколько нам было угодно. Яков никогда не соблюдал правил и не следовал за этикетом, что часто вгоняло меня в стыд, и я бы непременно поднялась и вышла, но он крепко держал меня за руки.

– Знаешь, – говорит он. – Я знаю, что ты писала бабушке с вопросом о том, не знает ли она о чем-то, чего тебе стоило бояться.

– Она ничего на это не ответила, – упрямо говорю я. – И моя мать ничего не говорила мне о проклятье.

– Это не доказывает, что его не существует. Тебе никто бы и не сказал о нем, потому что именно на тебя падает вся его тяжесть.

– Почему именно на меня? – задаю я вопрос, ответ на который мне совершенно не хочется слышать.

– Если проклятье Тюдоров обещает, что в их роду не останется сыновей, наследников, и он закончится бесплодной дочерью, тогда именно тебе не удастся родить и выкормить ребенка, – мягко говорит он, так, будто сообщает мне о смерти дорогого, близкого мне человека. Потом я понимаю, что так оно и есть на самом деле. Он говорит мне не об одной смерти, а о многих грядущих.