«Я понял тебя, дождь, ты мокрый, можно даже не трогать». И это ощущение холодного окна позволило продолжить мысль, будто посредством своего пальца, которым я двигал по стеклу, словно улитка гибким телом, оставляя туманный след, соединил собственное мироощущение с мозгом, и последний мне телеграфировал короткими фразами: «Я понял тебя, дождь, ты сука, унылая, тоскливая, которую никто не хочет, и каждый, кто тебе поверит, смертельно болен, я понял тебя, смерть – ты жизни, я понял тебя, мир – ты войны, я понял женщину – она единственная, тогда как связи – они случайны, я понял деньги – вы кончаетесь, я понял тебя, работа, ты постоянна, я понял роботов, они талантливы, я понял труд, он в тягость, я понял отдых – это сон, все остальное было только заменителем, сон – он сладкий, я понял – сладость растворима, я понял счастье – ты стерильно, ты рядом – достаточно переключить программу, я понял радость, ее больше в детстве, я понял горе – это больно, и пережить его – значит стать безумно сильным, я понял слабость – это недостаток сердца, я понял сердце – это бойня за любимых, я понял силу – она в любимых: в любимых вещах, уголках, стенах, окнах, глазах», – оторвал я палец от стекла, и связь прервалась. Одиночество выедало меня потихоньку. По частям. Я ясно ощущал, что с каждым мгновением меня становилось все меньше, и вот уже от меня осталась всего половина. В поисках второй я снова лег на диван и прижался к теплу Фортуны. Это был самый простой тест на знание «Твоя ли это женщина». Достаточно было лечь рядом, чтобы понять: она греет, она не ворчит, она любит в любое время дня, в любое недомогание ночи. Я провалялся там еще час, листая журнал о фото. Фотографии были красивые, но цветные.
На паркете темного лакированного пола лежала тень дня, как будто ее кто-то бросил неосмотрительно под ноги и забыл. Стеклянной красной струйкой спокойно разливалась бесполезная беседа, стройность пластиковых ног стола и стульев переплелась с нестройностью людских, но, так или иначе, все оказались заложниками осужденных стен. Одни молчали безответно, другие наполнялись жидкостью, многозначительно целуя сигареты, прикуривали, скрывая в клубах дыма выражение скуки и тоски, видимо, они осознавали: нет истинного в беспредметном, как и преступного в вине. В то время как усталый день гноился солнцем и скитался по задворкам города, его тянуло всеми фибрами в тяжелый сон, однако спать нельзя, потому что для многих это означало ночь промаяться в бессоннице. Он, одноглазый, стоически держался, наблюдая, как люди не переставали пить и есть в им освещенной небольшой квартире мира, закрытой от него редкими кусками ваты, их разговор, где точка зрения делила текст, как запятая, ему был скучен и неинтересен. Мне тоже была неинтересна пьяная болтовня соседей, что без спроса лезла в уши.
Иногда мне казалось, что я спокойно мог оставить Антонио, выйти в мир за новой порцией впечатлений, вернуться как ни в чем не бывало, а он все так же спокойно жевал бы свою газету, травил байки, успев между колонками слетать несколько раз на вахту.
Этими новыми впечатлениями была Фортуна, как для меня, так и для них. Я действительно вышел, когда стало известно о наших с ней отношениях, когда позже она переехала ко мне. И сейчас эта тема была слишком трогательной, чтобы ее обсуждать. Будто бы я действительно вышел подышать свежим воздухом или еще куда, оставив Антонио и Лару наедине со своими мыслями, дав им возможность взглянуть на свою жизнь с высоты птичьего полета, куда они взмыли, подгоняемые потоками ущемленной гордыни. Я вернулся, как только ветер стих, как только они снова опустились на землю.