«Выкрутится», – подумал поляк, нащупав у себя за пазухой оба открытых листа, и велел везти его обратно на Конюшенную.

* * *

– Настасья! Пора уже ставить самовар!

Полюстровский пристав Сеньчуков, плотный лысеющий подполковник в темно-зеленом полицейском мундире захлопнул дверь на кухню и пошел по лестнице на второй этаж. Остановившись перед чучелом громадного медведя на площадке, державшего в лапах пепельницу, Сеньчуков вздохнул и покачал головой.

– Хорошо тебе, Потапыч, стоишь себе на лестнице, скалишься. Разве что моль жрет. А у меня полная столовая сродственников… понаехали. Век бы глаза мои их не видели… А надо идти…

Пристав вздохнул, и поскрипел дальше по лестнице юфтевыми сапогами. Пройдя через узкие темные сени, отделявшие столовую от гостиной и увешанные шинелями и дамскими шубами, Сеньчуков откинул тяжелую портьеру и вошел в столовую. Стоя в дверях, он придирчиво оглядел ее. Большой овальный стол был накрыт на 13 персон, посреди на блюде стоял запеченный кабанчик, украшенный зеленью, рядом селедочница с плохо вычищенной селедкой, фарфоровая супница и бутылки с вином и водкой. В углу, рядом с дверью в детскую подвывала изразцовая печь, облицованная дешевой белоглазированной финляндской плиткой. Большой буфет с треснутым стеклом и обколотыми углами был уставлен бутылками банкетного пива, три ящика которого – 90 бутылок, – было прислано от конторы «Новой Баварии» лично приставу к Рождеству. А полуящик темного «Шпатенбрея» он припрятал у себя под кроватью в спальной, рассчитывая употребить его со своим большим приятелем Резвановым, брандмейстером Охтинской пожарной команды, когда все наконец съедут.

Все семейство, кроме брата пристава, было уже в сборе. Жена капитана Сеньчукова, унылая рыхлая особа в полтора охвата, сидела, скучающе глядя в потолок, оба ее отпрыска носились из столовой через сени в гостиную с сыновьями младшего Сеньчукова, Сергея, чиновника в Военно-окружном суде. Сам Сергей, расстегнув верхнюю пуговицу мундира, сидел, развалившись, в кресле, предназначенном для маман, и что-то говорил присевшей рядом жене. Жена пристава, Ольга Иосифовна, сидела отдельно ото всех, меланхолично, с отрешенным лицом причесывала дочку Машу и вспоминала своего нового знакомца, графа де Спальского.

Вдоль увешенной фотографиями и картинками стены медленно, опираясь на клюку, передвигалась мать пристава, вдова генерал-майора Сеньчукова, Марья Ивановна. За нею хвостом ходила единственная и все еще незамужняя дочь Вера.

– Акуловой Маньке кирасир на коне явился, встал по ту сторону зеркала, ус подкручивает эдак загадочно… – говорила дочь мамаше, поддерживая маман под локоток.

– Кирасир-то знакомый?

– Манька говорит, что не признала. А я не видала. А дочка госпожи Ефимовой сказала, что это был корнет Борхвардт.

– А ей-то самой чего привиделось?

Дочка прыснула в кулак и зашептала матери что-то на ухо.

– Да ну, Вера, не может быть! – сказала генерал-майорша. – А с виду такая скромница… Ну, а тебе чего явилось?

– Ой, маменька, и сказать страшно…

– А ну-ка рассказывай, как на духу…

– Явился мне в зеркале представительный чиновник, солидный, с бакенбардами, в тужурке…

– В каком чине был – разглядела?

– Три больших серебряных звезды на петлицах.

– Тайный. А шитье рассмотрела?

– Петлицы бархатные, темно-зеленые, с дубовой веткой. И лацканы у тужурки темно-зеленые. А приборное сукно малиновое…

– Межевое ведомство Министерства государственных имуществ, – вынесла вердикт многоопытная Марья Ивановна. – Повезло тебе, Верочка.

– Вы дальше слушайте, маменька. Говорит он мне: «Здравствуйте, Вера Александровна», и фуражку снимает. А под фуражкой рога козлиные.