Великолепное поколение, которое состоялось только благодаря великому событию, безусловно, всегда будет гордостью русской словесности и русской истории. Ничего не поделаешь, события, такие как революция, сегодня, может быть, двадцать раз осужденные, тридцать раз проклятые, вечно ассоциируемые только с репрессиями и больше ни с чем, но великие, заставляют людей перерастать свой масштаб. И в результате Есенин, которого мы знали поэтом, гениально поющим на все решительно голоса, кроме своего, умеющим подражать и Гумилеву, и даже Ахматовой, – вдруг предстал совершенно другим человеком, автором «Иорданской голубицы», «Инонии», «Пантократора». Появляется замечательное во всех отношениях классическое произведение «Сорокоуст», которое без русской религиозной традиции непонятно. Из него наиболее популярна (у него в это время идут сонатные построения в несколько частей) знаменитая третья часть, которая чаще всего читается.

Видели ли вы,
Как бежит по степям,
В туманах озерных кроясь,
Железной ноздрей храпя,
На лапах чугунных поезд?
А за ним
По большой траве,
Как на празднике отчаянных гонок,
Тонкие ноги закидывая к голове,
Скачет красногривый жеребенок?
Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница?
Неужель он не знает, что в полях бессиянных
Той поры не вернет его бег,
Когда пару красивых степных россиянок
Отдавал за коня печенег?
По-иному судьба на торгах перекрасила
Наш разбуженный скрежетом плес,
И за тысчи пудов конской кожи и мяса
Покупают теперь паровоз.

Тут совершенно неважно, что в основе, в лирической теме достаточно банальный уже к 18-му мотив победы машины над фиалкой, как формулировал впоследствии безумный Горгулов. Мотив победы машины над природой уже в почвенной поэзии, да, кстати говоря, и в урбанистической, как у Верхарна, например, или у Брюсова, был отработан десять лет как. Здесь, как и всегда почти у Есенина, ничего не значит содержание – все значит музыка, все значит мотив. Вот эта безусловная, невероятная органика поэтической речи, этот жалобный вопль, тем не менее, суровым, крепким, страшным мужицким голосом, это сочетание нежности и суровости, истерики, надрыва и при этом достаточно хваткого крестьянского нрава – вот это здесь поражает. Поражает прекрасная, расчетливая истерика, которая выражается, кстати говоря, вдруг в невероятной свободе поэтической речи: он начал чрезвычайно свободно строить строфу. Эти бесконечно длинные дольники есенинские – его настоящая стихия, а вовсе не чудовищные, увы, традиционные ранние стихи. Ему всегда в ямбе тесно, как ноге туземца тесно в башмаке – он привык широко ставить пальцы, он меняет каким-то образом слова, корежит их. И точно так же речь Есенина свободно чувствует себя только в бесконечно длинной, просторной строке, как будто революция дала ей свободу. Я считаю, что высшее его достижение – это «Пугачев», поэма невероятной свободы и невероятного надрыва, и, кстати, гениальная пьеса. Послушать только, как у него там говорят герои (мы не будем уж тут припоминать классический монолог Хлопуши, хотя я потом процитирую из него). Вот монолог Чумакова из знаменитой седьмой сцены «Ветер качает рожь…», – как всегда, предпоследняя сцена лучше последней, потому что предчувствие, этот страшный, клонящийся к закату день Пугачева, сильнее, чем любая развязка:

Что это? Как это? Неужель мы разбиты?
Сумрак голодной волчицей выбежал кровь зари лакать.
О эта ночь! Как могильные плиты,
По небу тянутся каменные облака.