На улице я спросил Рымаря:

– А кто была эта кобылица?

Он неожиданно расхохотался:

– Шапки долой! Зяблик накрылся. Нина Рычкова. Слышал о ней?

– Естественно. Имя вошло в историю.

– Ну-ну. Не будь так высокомерен. Ее отец – генерал с Лубянки.

Час от часу! Я тут же решил, что больше она меня не увидит. А также все остальные юбки, все эти похотливые стервы! От злости я нырнул с головой в Госправо и Прокурорский Надзор.

Но вскоре я несколько отошел. Весна входила в свой полный цвет, и дома по вечерам не сиделось.

Даже сегодня приятно вспомнить, как выходили мы прошвырнуться по улице Горького, как заглядывали в наши излюбленные местечки – в одну забегаловку на Разгуляе, соответствовавшую нашим возможностям, в старый пивной бар на Таганке и в другой – при выходе из Столешникова. Особой популярностью пользовалось кафе «Шоколадница» на Октябрьской, а уж совсем по большим праздникам мы позволяли себе оттянуться – шли в армянский ресторан на Неглинной, там были ковры, висели бамбуки, нам подавали горячий лаваш, мы входили туда словно завоеватели.

Этот рассеянный образ жизни шокировал моего отца. Тем более что его радикальность росла не по дням, а по часам.

– Не понимаю, – твердил он горестно, – не понимаю… Когда мы все…

Я оборвал его:

– Кто это «мы»?

– Как это кто? Интеллигенция.

Как все дремучие технари, отец мой испытывал тайный восторг от приобщения к этой элите. Почему он считал себя интеллигентом, надо спросить у него самого. Хотя он и листал «Новый мир», всерьез читал одни лишь газеты, питался не мыслями, а новостями и пережеванными сентенциями. Он повторял их везде и всюду, однажды ему начинало мерещиться, что он их сам выстрадал, сам сформулировал. Так он наращивал собственный вес. По крайней мере в своих глазах.

Он удрученно напоминал, что есть и другая юная поросль, с нею он связывает все надежды. Нельзя сказать, что он ее выдумал. Действительно, молодых людей, которые шастали в Политехнический слушать популярных поэтов, клубились на выставках и премьерах и в прочих общественных местах, без устали галдели и спорили и яростно самоутверждались, хватало в эту пору с избытком.

Однажды, идя по Большой Садовой, я обнаружил такое скопление около памятника Маяковскому. Услышав рифмы и ассонансы, я сразу понял, что выступают неофициальные стихотворцы. Они не очень меня захватили, и я уж собрался продолжить путь, когда в очередном соловье узнал моего соученика по шахматным бдениям у Мельхиорова. Сомнений не было – Саня Випер!

Он изменился. Порядком вытянулся, сильно зарос (скорее всего, его беспорядочная копна входила в поэтический облик) и стал еще сильней завывать, делясь трофеями вдохновения. Правда, его аудитория стала теперь гораздо внушительней.

Размахивая тощими дланями, он низвергал на наши головы весьма зажигательные строфы. О чем они были, я уж забыл, запомнились только две строки: «Мы, молодые богомазы, сотрем с икон ваш серый цвет». Помню еще, что «богомазы» там рифмовались со словом «проказы». Однако не с юношескими проказами. Речь шла о болезни, ни много, ни мало.

Рядом со мною стояла девушка, похожая на Лорелею. Голубоглазая, златоволосая, чуть полновата, но хороша. Она поймала мой взгляд и спросила, пока звучали аплодисменты:

– Правда, сильно? Он очень талантливый.

– Что и говорить, – я кивнул. – Вы увлекаетесь поэзией?

Лорелея сказала не без лукавства:

– Увлекаюсь. Вы тоже?

– Выходит, так.

– Ой ли?

– Хотелось бы поговорить подробнее об этом предмете.

– Я поняла вас. Но я занята.

– Не век же так будет, – сказал я учтиво. – Если выдастся свободное время, то позвоните по этому номеру.