когда дивизию отвели на отдых, и Дубов с Кукаркиным взяли меня с собой, как они посмеивались, глядя на меня, и переговаривались о чем-то вполголоса, и карманы их оттопыривались от бутылок, а Кукаркин нес с собой гитару. Они сказали, что обо всем уже договорено, не надо ни о чем беспокоиться, а Кукаркин все напевал: «И повели его, сердечного…» Он был большой шутник, Кукаркин, его любимой шуткой было прийти куда-нибудь на гулянку – он об этом часто рассказывал – и познакомиться с какими-нибудь девчатами, а потом начать лузгать семечки, и конечно же одна из тех девчат непременно требовала, чтобы он угостил и ее. И Кукаркин, пожалуйста, подставлял карман, и весь фокус был в том, что в галифе не было ни семечек, ни самого кармана, а просто там была дыра; конечно же девчонка поднимала визг, а Кукаркин и его дружки, которые знали, в чем дело, очень веселились. Большой шутник был Кукаркин, дальше некуда. Но он был не трепач. В тот вечер, когда они с Дубовым взяли меня с собой, все действительно оказалось договорено, в хате нас ждали девчата, трое, очень веселые и разбитные, освобожденки, которые много натерпелись и много навидались. Они сказали, что мы, сразу видать, настоящие фронтовики, не какие-нибудь тыловые скупердяи – мы перед тем вывалили на стол весь паек и то, что было добыто Дубовым в качестве трофея, – и принялись веселиться. Я много выпил тогда – очень спешил напиться…

Потом Кукаркин все расспрашивал: «Ну как?» – и посмеивался. А я тоже смеялся в ответ и тоном бывалого парня говорил: «Полный порядок». Ох и муторно мне было! И не понимал я еще одного: если это действительно так здорово, как полагал Кукаркин, то зачем надо было столько пить, до потери соображения? Может быть, и он, Кукаркин, тоже притворялся, тоже играл в эту заведенную людьми игру? Потом, много позже, когда Варвара пригласила в гости и я пришел, я надеялся, что все будет по-другому, что то, первое, забудется, но все было так же, если не хуже, потому что теперь я мало пил, куда мне было теперь пить. А может, спрашивал я, я какой-то недотепа?

…Мировой посредник Сагайдачный выслушал меня серьезно – он прежде всего тем и привлекал к себе людей, что выслушивал серьезно, что бы кто ни говорил и как бы долго ни говорил. За этим маленьким, сухоньким и серьезным старичком во всю стену просторной его небеленой хаты высились сбитые из грубых досок длинные полки, а на полках стояли всякие безделушки и книги в разноцветных кожаных переплетах, старинные добротные книги; их было так много, что если бы они рухнули разом – я почему-то подумал об этом, – то завалили бы Сагайдачного и образовали бы целую пирамиду, и мировой посредник лежал бы в ее центре, как какой-нибудь фараон, что ли. И странно было, что маленькая, наголо бритая голова Сагайдачного вмещает всю мудрость этого несметного количества книг.

– Одним словом, – сказал Сагайдачный, – «Ромео и Джульетта» – не что иное, как ловкий обман… Нет пылкой и самозабвенной любви!.. Худо было бы, если бы так рассуждал поживший на свете мужчина, но раз передо мной ты… Надеюсь, ты все узнаешь. Все верно у писателей, то, о чем ты говоришь, и есть вершина любви. Но ведь вершина любви. – Он задрал кверху голову, словно бы завидя некую ослепительную вершину. И я тоже поднял глаза, но ничего не увидел, кроме засиженного мухами потолка. – Должна быть любовь, понимаешь? Природа все устроила так мудро, чтоб не было обмана, и если тебе после всего хочется бежать к полям и лесам – беги! Беги! Значит, то, что было у тебя, – ненастоящее, ложное. И если ты не убежишь – оно развратит тебя, испошлит. Твоя реакция – это реакция нравственно здорового человека. И не бойся, не спеши. Все еще будет, будет так, что тебе не захочется никуда бежать, и твои поля и леса будут в эти минуты с тобой, вернее,