Нелестно охарактеризовав районных начальников, которые явно вознамерились загубить «бидну дытыну», бабуся перешла к разбору моих недостатков:
– А ты чего поперся? Ты ж дальше ноги не сикаешь, черт, у тебя ж молоко на губах не обсохло, тебя ж немцы, как петуха, общипали, тебе надо задницу на печи греть!.. Из тебя «ястребок» как из собачьего хвоста сито! Ты ж культыгаешь, как ломаное колесо!
Я наконец дождался, когда ругательства стали перемежаться слезами, и сказал:
– Пойдемте, бабуся, в дом. Темно уже. А я сала принес.
В эту-то минуту из-за тына и выглянул Попеленко. В полной боевой форме, с карабином, в немецком френче, широченных галифе и Кирзачах, он примчался ко мне на выручку и, согнувшись, выжидал за тыном. В Глухарах видели, что я вернулся с оружием, и беспроволочный телеграф заработал вовсю.
– А мне люди сказали: «Капелюх в «ястребки» записался», – прошептал Попеленко. – Идем ко мне. Ты «усиленное питание» получил? А то у меня закуски нема…
Он стоял за тыном – маленький, плотный, круглолицый, – олицетворение боевитости и надежности славного отряда «ястребков».
Закуска, конечно, у Попеленко была, но он решил опередить события, чтобы не упустить небольшую материальную выгоду, которую сулило мое появление в Глухарах с увесистым сидором за плечами. В отношении всяких мелких материальных выгод Попеленко был предусмотрителен, как шахматист – видел на много ходов вперед. Так он вел все свое хозяйство; можно было с уверенностью сказать, что, покупая новые тебенки для седла, он уже знал, что через пять лет, когда те придут в негодность, нарежет из них подбойки для валенок своего младшего наследника, а оставшуюся часть кожи обменяет у соседки на капустную рассаду, о чем и договорится заранее.
Одно извиняло Попеленко: девять ртов, которые по-птичьи раскрывались при появлении главы семейства. Десятый рот всегда был прикрыт наглухо: жена «ястребка», Попеленчиха, отличалась молчаливостью, желтизной и костлявостью. Серафима называла ее «мумий». Утверждали, что Попеленчиха молчала, даже когда лупила мужа, если тот возвращался с большим перебором. Такая излишняя молчаливость при выполнении важных домашних обязанностей осуждалась жительницами Глухаров – бабы у нас любили покричать для авторитета.
Итак, как только Попеленко торжественно ввел меня в хату, пришлось отрезать от сала двенадцать ломтей и на столько же частей разделить одну из буханок. «Ястребок» зажег плошку и турнул из-за стола детей, которые, захватив добычу, забились в темный угол – на полати. Косясь на жену, которая стояла у двери, скрестив руки, Попеленко движением фокусника достал бутыль самогонки – сделал он это мгновенно, точно носил бутыль за голенищем, – с чавканьем извлек из горлышка кукурузную кочерыжку, заменявшую пробку, и налил в кружки. Круглое хитрое лицо Попеленко просветлело и как бы умаслилось. Он крякнул и вытер ладони о френч.
– Ну, будем! За нашу, можно сказать, боевую дружбу и дальнейшее товарищество. За полную и окончательную победу над гитлеровской Германией!
Своим тостом Попеленко хотел показать, что закуска потрачена не зря, что она послужила, так сказать, великим целям и сожалеть о ней – политическая незрелость. Я понюхал самогон. Он отдавал гнилой свеклой.
Я подождал, когда Попеленко поставит кружку на стол. После ранения мне легко было числиться в принципиальных противниках алкоголя.
– Я назначен твоим начальником, Попеленко, – сказал я.
– Само собой! Политически правильно.
– Почему само собой?
– Чего же меня старшим назначать? За что? Я геройства не делал никакого, военной образованности не имею… – Глаз его хитро сощурился. – Можно, товарищ младший лейтенант, я вас теперь так и буду звать: товарищ старший?