Был нескончаемый синий сентябрь, и золотое обмундированье дубов падало под ноги рухлядью Третьего рейха. Обитатели заповедника позволяли себе роскошь милой бесхозяйственности и несоветского доброжелательства. Если Витя исчезал на двое-трое суток и возвращался пьяный, как поляк, Генрих Эдуардович говорил гостю: “Мой сын принял близко к сердцу ХХ съезд партии и все последующее”. Мне этот тон был в диковинку. Мой отец в подобных случаях бросал: “Женить или оскопить!” А Витина мама, Елена Исааковна, преподавала в свое время в школе словесность Владимиру Полетаеву. А я себя считаю его внучатым племянником по литературной линии. Потому что он жучил и пестовал двух девятиклассников, Александра Казинцева и Сашу Сопровского, и под их сильным влиянием, уже после смерти восемнадцатилетнего мэтра, я в 1971 году пустил петуха в рифму.
Юноша Полетаев обладал недюжинными поэтическими способностями, редкой для его возраста эрудицией и молодым нахальством. Раз он, первокурсник Литературного института, провел угловатого школьника, Казинцева, в Дом литераторов. Они сидели за кофе и увидали Арсения Тарковского, входившего в буфет.
– Арсений Александрович, можно вас на минуточку? – крикнул Полетаев.
Старик подошел, прихрамывая. Полетаев, как равный равному, отрекомендовал Казинцева, шестнадцатилетнюю надежду русской поэзии, старому поэту. Потом выяснилось, что Полетаев не был знаком с классиком даже шапочно.
До встречи с двумя одноклассниками Александрами я стихов не писал за неумением рифмовать. Вернее, писал, но в девять лет: “Мы дрались с ним уж двадцать раз. И светских мы чужды проказ”. “Поэма о любви”. Люся Выходцева. Я написал ей трусливую записку: “Люся, я тебя л. Если догадаешься, кто, положи ответ в мою парту”. Письменные уверения во взаимности получил Женя Мешалов и с недоуменным восторгом делился со мной своей дармовой удачей. Я слушал его, обмирая от сальерианства.
В 1970 году, вопреки семейной технократической традиции, я поступил на филологический факультет МГУ, чисто случайно. Сочинение было “Романтическая природа поэмы Лермонтова “Мцыри”. Три четверти соискателей от волнения сбились с пути и стали описывать кустики-цветочки-природу. Натасканный репетитором Ниной Александровной Берман, я мертвой хваткой вцепился в тему и за час – с чувством, с толком, с расстановкой – накатал лист. Я уже поднимался сдавать свою писанину, когда соседка одесную, впоследствии сокурсница, а ныне мать-одиночка, Лера Андреева указала мне на дюжину пропущенных запятых. Так я получил “четверку” и был допущен к устному экзамену. Отвечал я плохо, но экзаменатор, А. И. Журавлева, слышала мою фамилию от своей приятельницы, а моей школьной учительницы Веры Романовны Вайнберг и поставила мне “пять”. “Глаза у вашего Гандлевского умнее, чем его ответ”, – сказала она Вере Романовне. Через год Вера Романовна перестала работать и принимать своих любимцев дома, потому что заболела раком мозга и теперь лежит где-то на Востряковском кладбище, и я ни разу не был на ее могиле.
Я подал документы на филфак, потому что решил заделаться великим писателем. Я не худо знал Пушкина, Маяковского, Багрицкого и Уткина – то, что не худо знал мой отец, – и собирался в собственных сочинениях получить среднее арифметическое между Анатолем Франсом и Достоевским; такие у меня были намерения.