Нестер кончил рассказывать. И опять выложил на колени свои тяжелые мужицкие руки, посмотрел на них. И Евгений Казимирович тоже смотрел на эти руки, смотрел на Нестера. И он не знал, что подумать.
За семь лет в лагерях он наслушался всяких историй. Но эта… Неужели все, что рассказал Нестер, было на самом деле?
А может, это выдумка? Может, это один из вариантов той неизбывной сказки о мужичьем счастье, которую на новый манер сочинил Нестер? Здесь, за колючей проволокой, не зная, куда девать свои работящие руки?
Да уж больно все, что рассказал ему Нестер, походило на сказку, на чудовищную сказку, в которой самым невероятным образом переплелись и быль, и небыль.
1964
МОГИЛА НА КРУТОЯРЕ
Помню деревенское кладбище в жарком сосняке за деревней. Помню мать, судорожно обхватившую песчаный холмик с зеленой щетинкой ячменя. Помню покосившийся деревянный столбик с позеленевшим медным распятием и тремя косыми крестами, которыми мой неграмотный отец обозначил свои земные дела и дороги.
И, однако, не эта, не отцовская могила видится мне, когда я оглядываюсь назад.
Та могила совсем другая.
Красный деревянный столб, красная деревянная звезда, черные буквы по красному:
БЕЛОУСОВ АРХИП МАРТЫНОВИЧ
Ты одна из жертв капитала!
Спи спокойно, наш друг и товарищ.
Сколько лет прошло с тех пор, как я впервые прочел эти слова, а они и сейчас торжественным гулом отзываются в моем сердце. И перед глазами встают праздники, те незабываемые красные дни, когда вся деревня – и стар и мал – единой сбитой колонной устремлялась к братской могиле на крутояре за церковью. По мокрому снегу, по лужам, спотыкаясь и падая на узкой тропе. И во главе этой колонны – мы, пионерия, полураздетая, вскормленная на тощих харчах первых пятилеток.
Но кто из нас посмел бы застонать, захныкать! Замри, стисни зубы! Ты ведь держишь экзамен. Экзамен на мужество и верность. Самый важный экзамен в твоей маленькой жизни…
Речь на могиле держал старый партизан.
Коряво, нескладно говорил. И я ничего не помню сейчас, кроме выкриков: «Смерть буржуазной гидре!», «Да здравствует мировой пожар Октября!». Но тогда… Как будоражили тогда эти выкрики ребячью душу!
Не было солнца, валил мокрый снег, или хлестал дождь – в наших местах редко бывает тепло в Октябрьские и Майские праздники, – а мы стояли не шелохнувшись. Мы стояли, обнажив головы. Как взрослые. И мы не замечали ни мокрого снега, ни дождя. Нам сияло свое солнце – красная могила, осененная приспущенными знаменами. Не нынешними – пышными бархатными полотнищами, расшитыми сверкающим золотом, а теми забытыми – узенькими полосками дешевого красного ситца, прикрепленного к некрашеному древку.
Митинг завершался пением «Интернационала». А после «Интернационала» самое восхитительное для нас, ребят, – салют. Салют из дробовиков и наганов.
И, вздрагивая от грохота, всматриваясь восторженными глазами в распластавшийся дым над головами, мы, казалось, воочию переносились в те далекие вихревые годы, вместе с Архипом Белоусовым скакали в атаку…
Дома, едва переступив порог, я залезал на печь.
В щелях потрескивали тараканы. Ругалась мать, укрывая меня овчинным полушубком и растирая мои заледеневшие ноги. Но я был счастлив. Во мне звучала музыка революции. И мысленно я видел Архипа Белоусова, не живого и не мертвого, а эдакого былинного богатыря, на время заснувшего в своей могиле. И весь он с головы до пят покрыт знаменами, и красное сияние исходит от тех знамен, бьет мне в глаза…
Долго, годы и годы не был я в родных местах. И позади у меня пол-Европы, исхоженной в солдатских сапогах. И казалось бы, что могло уцелеть во мне от того наивного и восторженного юнца, каким я отправлялся когда-то в большую жизнь из нашей лесной глухомани!