Солнце уже садилось. Мягкий золотистый свет заливал крыльцо. Наконец-то немного посвежело. Онемевшая, измученная за день природа начала оживать на глазах. В лощине у речки запосвистывали зуйки, выпорхнула откуда-то стайка резвых ласточек, и, конечно уж, не заставил себя ждать гроза севера – комар…
Чуткое ухо Наташи раньше моего уловило далекое похрустывание сушняка за рекой. Однако прошло еще немало времени, прежде чем на горе вырос человек в белой, подкрашенной вечерним солнцем рубахе. Завидев нас, он что-то крикнул, потом взмахнул руками и вдруг прямо с обрыва ринулся вниз. Посыпались камни, красное облако взметнулось на тропе.
– Черт сумасшедший! – вздохнула Наташа и встала. – Убьется когда-нибудь. Все вот так. Не может ходить по земле, как нормальные люди.
За баней, окутанной розовым облаком мошкары, дрогнули, затрещали кусты: Игорь, срезая тропинку, напролом ломился к дому. И вот уж он грабастает, обнимает меня – весь горячечно-красный, насквозь пропахший смолой…
Нет, я представлял его иначе. Крупнее, шире в кости и, пожалуй, помоложе – без этих неправдоподобно белых бровей на худом, словно иссушенном жаром лице, без этих залысин в мягких волосах… Вот разве только глаза не изменились: пронзительно-светлые, по-чарна-совски шальные и диковатые…
– Где тебя лешаки носят? Мы ждем-ждем – все глаза проглядели…
Игорь, смущенно улыбаясь, выпустил из своих рук мои, кивнул на жену, с ведром воды спускавшуюся с крыльца:
– Вот как у меня домашняя НКВД! Сразу в работу… – Он провел рукавом рубахи по запотевшей голове. – Технорука лесопункта в лесу встретил. Опять высматривает, где бы поближе к реке делянку отхватить. – Игорь страдальчески наморщил лоб, повернулся ко мне: – Беда, Алексей. Все только и норовят в запретную зону. Видал, что с нашей Пинегой сделали? Раньше, бывало, все лето пароходы ходят. А теперь реку раздели – как сирота, голая стоит…
– Ладно, давай, Алексея-то можно не агитировать! Грамотный. Снимай рубаху.
Игорь послушно начал стягивать с себя потную, испачканную смолой рубаху. Все тело его, сухое, медно-красное, под цвет сосны, было размалевано синей тушью: на груди орел с устрашающе распластанными крыльями, на коричневых руках в светлом волосе – якоря, грудастые русалки.
Явно сконфузившись передо мной, он тем не менее лихо ткнул себя в грудь:
– Этапы большого пути…
Наташа со всего маху окатила его водой.
Когда мы сели за стол, солнце уже лежало на горе. Лежало, как на перине, усталое, обессиленное – немало потрудилось за день, и лучи его, кроткие, ласковые, тихо догорали на подоконнике. Наташа едва успевала подавать нам. Мы с Игорем, оба голодные, ели молча, по-мужицки. Но вот где-то неподалеку прокричали журавли, и Игорь, прислушиваясь, сказал:
– На работу собираются. Нынче жара такая – вся жизнь у птицы по ночам. По лесу идешь – птички не услышишь.
Помолчал и добавил:
– Вот так и живем, Алексей: под журавлей ложимся, с журавлями встаем.
– Что уж наше житье, – сказала Наташа. – Век в лесу. Кина не видим.
– Ничего, – возразил Игорь, – у нас свое кино. Вот зимой встанешь – снега навалило по самые окна. А там, у речки, лоси. Стоят как вкопанные, и зорька на шерстке играет… Зорьку нам в подарок принесли… Я даже сено для них, Алексей, ставлю. Видишь, вон стог у речки? В долгу мы у этого зверя. Сколько его, бедного, перебили…
Наташа покачала головой:
– Ты как ребенок. А вечера-то зимние забыл? Ей-богу! Сидит-сидит иной раз да вдруг скажет: «Хоть бы леший в гости зашел…»
Игорь смущенно крякнул.
– Ты раньше рисовал, – сказал я. – Забросил?