Она зажмурилась, открыла глаза – и быстрей, быстрей замелькали бурые лошадки в ее руках.

И снова радио заговорило: «…необходимость экономических реформ, гласность, идейный и политический плюрализм». Кончился радиоспектакль, а она так и не довязала шляпу.

Нет, невозможно сегодня работать – не сидится ей на месте, поняла, что нужно сходить в магазин, пока на обед не закрылся (мелькнула тень вчерашнего человека в мохнатом, как у него, полушубке).

Посидела у подоконника, склонившись над зеркальцем, – накрасила всё, что можно накрасить, и отправилась.

В магазине говорили про снег, человек пять стояли у прилавка и вспоминали, что лет сто, по крайней мере, не было такого снега; рыже-белый плиточный пол влажным стал (рыжие плитки – темнее, белые – белее, чем обычно); от оснеженного драпа пальто пахнет дремотной прелью; на стене над ее головой – двойной листок из тетрадки в клеточку, на листке – расписание фильмов на нынешний месяц февраль.

Дверь распахивалась – входили люди, мотали головами, топали ногами, поводили плечами – того гляди, «цыганочку» запляшут, а это они от снега отряхивались. За Надей вытянулся хвост. Она решила купить конфет «Белочка», двести граммов – как эта тетка перед ней, – буханку хлеба, кефиру еще (на бутылки надеты серебристые шапочки из фольги, так что кефирные бутылки, стоящие в черных пластмассовых ящиках, похожи на плененных снегурочек), халвы, ну и…

Дверь в очередной раз распахнулась – и в снежном облаке вошел он. Она вполоборота стояла – он шел вразвалку, по-медвежьи, в мохнатом своем полушубке, распахнутом на груди; шарф, в такт шагам, – шерстяной маятник, на волосах – паутина снежинок, глаза устремлены на нее. Он хотел кивнуть, поздороваться – она отворотилась, повернулась лицом к продавщице – ее очередь подошла, и спиной уже услышала, как он крайнего спросил; взяла халвы, две бутылки кефира, хлеб… Чего ж еще-то?.. И пошла, и чувствовала, как он останавливает ее взглядом. Боялась поскользнуться и упасть.

Снег прекратился. Он догнал ее у моста. Пошел рядом, покусывая верхнюю, по-мальчишески вздернутую губу. Она посмотрела искоса – руки его были пусты… Ей стало весело: она взмахнула сумкой – и бутылки, как литавры, звякнули друг о друга.

– Почему ты убегаешь?..

– Я?!

– Я приходил вчера…

– Я не слышала. А у тебя есть дрова?

– Что? Да. Я нашел. У меня тепло теперь.

И они уже подходили – а он ничего еще не сказал, сейчас ей надо будет свернуть к ручью… вон уже темнеет среди деревьев ее дом… И она убыстрила шаги, чтоб он не подумал, что она их замедляет.

И она свернула к ручью, а он остался на дороге, он не пошел за ней. И она уже миновала ручей, подходила к калитке – и не могла обернуться, посмотреть, стоит ли он еще…

– Послушай…

Она обернулась: он стоял всё там же, ужасно смешной в своем полушубке из свалявшейся шерсти и такой живой, реальный на фоне впаянных в небо безразличных гор.

– Зайди, если тебе нетрудно, ко мне… Сегодня.

Она кивнула: головой вбок и одновременно плечом вверх – то ли «да», то ли «не знаю» – и хлопнула калиткой.

И, скрывшись за деревьями, бросила под ствол сумку, и в беге взбрыкнула ногами снег – он веером разлетелся от носков ее сапог.


Она давно была готова: вымыла голову, лицо превратила в посмертную маску, надела невероятное японское платье, купленное у фарцовщиков (стоившее двух месяцев рукодельной работы), ни разу не надеванное. И печка была истоплена, и за окнами темнело, и давно было пора (часа два уже ей казалось, что пора).

«Зайди ко мне на минутку», – так он сказал?