Антрепренер не обиделся, скорее даже обрадовался.

– Я знаю, что публика любит! – подхватил он – Кузьму Крючкова любит – сделайте одолжение. Проститутку любит, чтобы раскаивалась, – пожалуйста! Но только я так поставлю, чтобы она у меня гостей принимала на сцене. Успех обеспечен. Анархиста хотите? Ради бога! Что угодно – мне все равно!

Антрепренер ушел, насвистывая, пощелкивая пальцами, виляя задом. Мамонтов, стоя у ворот, хмуро смотрел ему вслед. Когда плоская шляпа и короткие узкие брюки антрепренера исчезли за углом, Мамонтов прямой дорогой, без шапки отправился утешаться в трактир и долго сидел там, меняя стопочки…

Был вторник – базарный день, все плотнее набивался в трактир народ – мужики из уезда и перекупщики, празднующие свою торговую удачу. Местный богач и кутила мельник Басманов заметил в углу пьяного Мамонтова, подсел к нему. Под общий хохот он уговаривал Мамонтова съесть живьем скворца, обещая поставить за это бутылку. Зажатый в его потном кулаке скворец беспокойно вертел головой – глаза у скворца были точно капли черной воды, готовой вот-вот скатиться.

– Уйди! – крикнул Мамонтов, вяло замахиваясь кулаком.

Басманов повернулся к пьяным, горестно развел руками, точно приглашая их в свидетели, что применяет силу только по крайней необходимости, затем осторожно запрокинул седую голову Мамонтова и стал запихивать скворца ему в рот. Скворец, пища и упираясь, царапал Мамонтову острыми коготками губы.

– Уйди! Мерзавец! – злобно визжал Мамонтов, а толстый мельник совсем уже лег на него.

Затрещал стул и вдруг подломился; оба рухнули на пол, сдернув скатерть и перебив посуду. Грозил и ругался трактирщик; захлебываясь, ревели в диком восторге пьяные; два молодца рысью тащили Мамонтова к дверям, третий коленкой поддавал его сзади, а вслед, пошатываясь, топотал сапогами Басманов, крича:

– Догоню!

Об этом случае узнал весь город. Мамонтова дразнили на улице. Он безвыходно засел дома, не расставался с бутылкой, опустился, обрюзг и однажды украл у хозяев из горшка стакан молока. Это было замечено, от него стали все запирать.

О дальнейшей сценической работе он не думал. Он поставил на себе крест. Воспоминания навещали его все реже, а когда навещали, то ему даже не верилось, что это он когда-то играл с таким успехом в Самаре, в Саратове и в Нижнем Новгороде.

…В таком положении застал Мамонтова семнадцатый год. Февральская революция прошла в Зволинске мирно, обыватели были довольны, вторая – Октябрьская – принесла митинги, рабочие выступления.

Мамонтов притаился в своей прокуренной, вонючей комнатушке. От сына не было ни денег, ни писем; обеспокоенный Мамонтов совсем уже собрался ехать к нему, но город как раз попал в прифронтовую полосу. Объявили военное положение, на казначействе появилась вывеска штаба, у крыльца встал часовой с гирляндой пропусков на штыке, расклеенные на заборах приказы обещали немедленный расстрел всем, кто не сдаст хранящегося оружия. Ловили дезертиров, въезд и выезд были запрещены.

…Ночью через комнату Мамонтова вдруг проносился летучий свет; потом вслед грузовику в сомкнувшейся темноте долго дребезжали оконные стекла. С пустыря, где раньше были бараки для военнопленных, доносился первый выстрел. Мамонтов зарывался в подушки. Неторопливо, через равномерные промежутки стучали выстрелы; грузовик пролетал обратно. Мамонтов не мог заснуть и все думал, дрожа и потея, о страшной смерти – осенью, у ямы, наполовину залитой водой; желто отражается в ней фонарь, и чавкают по жидкой грязи сапоги конвойных. Эти мысли всякий раз доводили его до нервного припадка, до удушья, он доставал из чемодана бутылку с бромом. После припадка одолевала его икота. За тонкой тесовой перегородкой просыпались хозяева и недовольно перешептывались. Однажды, после особенно сильного ночного припадка, хозяин – рыжий, постноликий мещанин, занимавшийся шорным делом, – прямо и грубо отказал Мамонтову, даже не позволил провести в комнате последнюю ночь.