Вот из-за этих-то мучительно сладких непрошеных воспоминаний он и развёлся. Рядом с ними рушились любые попытки скрыть от самого себя, насколько Вика, жена, – чужая. Не то чтобы стала чужой – не стала такой, как Ева.

Потом… ничего, собственно, не случилось… просто всё остальное закончилось подчистую, и он решился увидеть то, на фоне чего всё остальное до сих пор копошилось: ни с кем не было так хорошо, как с ней, никто не был роднее. Написал ей, нарушив установившийся легковесный тон, не стал себя удерживать: «Как же я по тебе скучаю». И она отозвалась: «Может, ну её на фиг, дружбу по переписке? Давай-ка в Москву? Пошалим, коньяка попьём, в Третьяковку сходим».


– Столько всего хочется сказать, а слов подходящих нет, как обычно. – Собирается в душ, ищет тапочки. – Ты же знаешь, у меня со словами всегда так. Припаздывают слова.

«Лучше уж слова, – усмехнулся он про себя, разглядывая складки мятой простыни, собравшейся лучиками там, где она впивалась в неё руками. – Некоторые из присутствующих, расставшись с женщиной, понимают, что любят её навсегда. Вот это я понимаю припоздать».

– Может, вместе в душ, солнце?

– Нет-нет, мне там надо. – Вернулась в комнату из коридора, уже в тапочках, взяла с трюмо резинку для волос. – Я быстро.

Шагнула в сторону ванной, но вдруг передумала – повалила его на кровать. Целовала так хищно и жадно, что прикусила ему губу.

– Извини.

– Не останавливайся.

Он лежал, закрыв глаза и раскинув руки, вспоминая радость этих блаженных взрывов. Когда вот так – сама, пожирая, вжимаясь до боли. Когда не выуживаешь из интонаций, не дорисовываешь – мясом чувствуешь, как она тебя хочет. «Ни с кем, ни с кем, ни с одной».

– Сильно? Покажи. Кровоточит?

– В самый раз.

– Извини, я… тоже очень соскучилась.

– Я, знаешь, пожалел, что согласился на Третьяковку.

Выпрямилась, скользнув пальцами по его животу. Уселась сверху и смотрит насмешливо.

– Чего это? Такой там Серов замечательный. И твой любимый Верещагин.

– Промаялся весь день. Какой, к бесам, Верещагин? Чуть не лопнул от либидо.

– Ох… И я. Раздразнил бедную женщину. То за плечо, то за бедро…

– Там ещё эти дети кругом, экскурсии. И эти…

Накрыла его рот своим.

– Эти, как их… блюстительницы… смотрительницы… бабушки…

Оторвалась, погладила его по щеке.

– Кто же знал, что мы так встретимся… так легко… А? Так же не бывает? Боялась. Думала, как всё будет, как он меня встретит. Поэтому и Третьяковка. Время потянуть.

– Конечно, не бывает.

Подумалось зачем-то в эту секунду, весьма витиевато: доведись погибать вдвоём в какой-нибудь катастрофе, он бы, пожалуй, держался героически… потому что – она ведь смотрит.

– Всё, я в душ.

Роман, конечно, пунктирный. Только сшил он суровой ниткой всю его нескладную жизнь.

Не развёлся бы, если бы не Ева. Если бы не было Евы. Да, не ради неё: жизнь совместная не предусматривалась ни в каком виде. Не обсуждалась.

Сначала с мужем сошлась: «Попробую ещё раз. Прости, Москвы у нас не будет». Потом развелась – осенью, а в декабре: «Я беременна. Не от тебя».

Теперь-то он всё себе высказал: «А ты думал, она как любимая книжка. Открыл, почитал и на полку до следующего раза».

Но тогда, в декабре, он притих и искал убежища в том, что казалось самым крепким убежищем. Собрался быть трезвым и твёрдым. Дескать, этим всё сказано, кончен бал.

И – не кончилось ничего.

Но уже не сможет начаться.

Так, как стоило бы начать.

Пока он лежит, глядя в гостиничный потолок, в оглушительной вселенской пустоте с журчащим душем и сохнущими на блюдце оливками – в оглушительной вселенской пустоте, для которой только и существуют гостиничные номера, чистенькие и одинаковые контейнеры человеко-часов – пока он лежит, сорокалетний голый мужик под яркими лампами, ему не страшно сознаваться в том, что, возможно, чуть позже он попытается смягчить и раскрасить. Ева осталась. Но осталась так, как не остаётся то, что может быть твоим. Как речка подо льдом. Как пожар в терриконе. И самое плохое – он не знает, что с этим делать. Он не умеет.