«Не прислоняться», – прочитала Маша на трясущейся двери вагона. А почему не прислоняться? Что такого, если кто-то прислонится? Ведь она, Маша, ехала недавно в поезде, давила лбом на стекло, и из-под её взгляда утекали дома и деревья, и ничего, ничего не случилось. Почему нельзя прислоняться? Маша хотела спросить у бабушки, но та тяжело дремала, сидя рядом, и Маша, перекатывая пальцами лягушку в тёплом кармане, тоже стала засыпать. Поплыли перед глазами какие-то люди, переходы, поезда, полетели утки над головой. Наклонялась сбоку бабушка и шипела на Машу:

– Отойди. Помолись, – говорила она. – Не прислоняйся.

И была бабушка в белом нянечкином халате, и пахло от неё белой хлоркой.

Дмитрий Близнюк

Дмитрий Близнюк публиковался в журналах «Знамя», «Нева», «Новая Юность», «Сибирские огни», «Плавучий мост» и других изданиях. Лауреат нескольких международных конкурсов. Автор книг стихов «Сад брошенных женщин», «Утро глухонемых», The Red Fоrest (Fowlpox press, Canada). Живет в Харькове.

Зимний день светился изнутри…

Эхо невозможного

фонари проспекта

с двумя головами:

одна нависает над второй, как самец гадюки над самкой,

а люди внизу проходят сквозь

прозрачные мясорубки времени мельчайшие,

не замечают, как их крошат на морщины,

на пыль и седение.

тощие скукоженные ангелы старости

наполнены слабоумием, как розовым сиянием.

это – чувство угля, который швыряют в топку,

а там кубический джинн огня

брыкается сотнями ног в чугунной колбе.

«бесссссмертие» –

если произнесешь вслух сто раз подряд,

услышишь

шум далекого прибоя.

это вечность бьется о берега

несуществующего моря головой,

как рыжий веснушчатый Наполеон в дурдоме.

это – эхо невозможного. желание золотой пробки

создать нечто сложное и прекрасное.

живую рыбку.

наградить сознанием, вместилищем эмоций,

чтобы понял однажды – ты умрешь. исчезнешь. но – о чудо!

слепой котенок в ведре с водой не тонет,

он научился дышать под смертью.

вот-вот откроются его глаза.

но как же выбраться из ведра

Вселенной?

и длится осознание.

беснуется штрихованный дождь за окном.

неужели. неужели. неужели.

Самурай

эта женщина —

лакированная змея

в черном обтягивающем платье,

сбросила мускулистого офицера с края доски –

прямо на синтетический ковер.

впилась ногтями в грудь. черт, черт.

эта женщина – как лезвие без рукояти

в своих обморочных платьях…

режет глаза и руки, как ни держи ее.

ты особая, райское яблоко, уже начавшее гнить,

темнеть. курага сосков,

аромат рыбок, стянула трусики,

а я точно кот возле аквариума.

и спустя половину ночи

голый, изможденный я

выхожу на зимний двор,

а она уже спит. на заднем плане картины

пускает винные пузырьки в потолок

роза, накрытая марлей, рот – тлей,

и я смотрю

на флаг в соседнем дворе – в морозном ночном воздухе

тяжело, плавно застыл, как холодец.

как медуза, выброшенная на черный берег,

раскрашенная пульверизаторами в желто-голубой.

но где моя родина?

она – это небо,

эта женщина в спальне.

и вспыхивает озарение, как молния, как зубная боль,

понимание всей жизни —

мгновенный денежный перевод смысла

из точки А в точку Б.

и я, показавшись зимней вселенной во всей красе

подтянутого сорокалетнего кентавра,

возвращаюсь к ней в постель –

холодный, дрожащий, как насос

в трюме тонущего корабля.

таю. ледник. горячая кожа. бархатный жар.

списпи.

обнимаю лезвие…

* * *

зимний день светился изнутри:

сом, проглотивший фонарик.

мягко вечерело, замерзший снег цеплялся за кусты,

как белая птица с белыми когтями.

и праздничное нечто царило повсюду:

кофейни, дома, прохожие, машины,

город облили сказочностью,

осыпали блестками, конфетти,

и даже наивная пошлость праздничных витрин