Одна кабинка – от стародавнего трактора, сверху рыжая крышка, а так без окон и дверей, один каркас железный. Вторая – длинная, от КамАЗа, в ней и место есть для двух-трёх человек, и окна её кругом заварены листами железа. Модернизировал её да и, кажется, вообще сюда притащил отец. На других пастбищах стоят у всех обычные кабинки: один каркас, укрыться в них от чего-то, если честно, проблематично. А у нас не хватает лишь сидений: их то ли спёрли, то ли сожгли, – в общем, сидеть и лежать приходится на железяках.

Понятно, что как раз к обеду металл кабинки разогревается, что твоя печка. Но в ней проводят всего час-два, да и то лишь те, кому смениться не с кем или некому разбудить; отец обычно спит в тени от кабинки, а я в ней сижу, посматривая за коровами в щели «танка», – читаю.

Сверху вся поверхность кабины – мы с братцем и Вовкой Перекусом, когда были маленькие, на ней, на этой раскалённой крыше, зачем-то постоянно лежали! – исписана наскальными надписями. Свежими и заржавевшими, шрифтом обычно квадратным или косым типа цифр индекса, без излишеств и неприличий: «Егоров. 23 июня». Я тоже, взяв ножик или найдя гвоздь, старался отметиться. Котов рисовал ещё. Через полгода, год, два, три «татуировка» только ярчела. Так и думалось самонадеянно: через десять, через двадцать лет, через сто останется моя надпись! Но я-то ладно. А тут читаем: «ПИМЧ» – чеканно, и далее: «7–8.06.89. Два дня». Не каждый поймёт, что Пимч – это Пименович, наш сосед. Любитель он спиртного, и человеку ведь за полтинник: сам ли он сюда влез и полчаса по такой потогонной жарен́ и выгравировывал автограф? Но верно всё: чуть ниже уже и прозвища его бегло нацарапаны: «Козёл. Козявка», и даты соответствующие – за день до нашей прошлой стережбы…

Оставил велосипед в траве, взобрался и теперь на верхушку: всё проржавело едва ли не до дыр, жара и непогода вытравили все надписи. Бурьян вокруг вениками, бледные, уродливые растения торчат из щелей заваренных, как у дота, окошек; шампиньонов в такой травище и сто лет уже без навоза тоже нема. Для ностальгического моего взгляда – «святое место», как заросшие останки храма в джунглях, для путника случайного – и примечательного ноль.

Эх, были шампиньоны тут – на месте ведь ежедневного удобренья свежего! – здоровые, в кулак, красавцы удалые, белые шары с розовым подбрюшьем, будто зефир или шарики пломбира, – куда там мелочи из супермаркета! Их, правда, никто не собирал: сорвёшь, разломишь превосходную пахучую мякоть, но никто не отзывается, что это за гриб и можно ли его есть! Так и стояли они до почернения, животными и людьми растоптанные, а можно было бы не меньше, чем опят, набрать и нажарить, да даже и сырьём в дополнение к обеденной закуске!..

Смутно помню, что бабушка как-то упоминала, что в незапамятные времена здесь стояла кузня. Две воронкообразные ямы всегда были у кабинок, для какого-никакого мусора, а сто лет назад, вероятно, в них что-то жгли и обжигали. Как в наши времена никто уже не помнил и не вспоминал о кузнице, коновязи и старой дороге до них, так теперь, наверно, мало кто, притащившись сюда, начнёт вспоминать и растабаривать, что здесь, мол, ребята, было стойло, коров пасли…

Да, ещё немаловажное: ведь не только коров здесь гоняли, но ещё и овец. Их, так сказать, локомоция была с пастьбой коровьей запараллелена – как будто два графика, то друг друга зеркалящие, то сходящиеся-расходящиеся. Овец держали селяне коренные, старшего поколения. У нас когда-то тоже были овцы, но я этого не застал. Раньше, до позднеколхозного материализма, бабушка рассказывала, даже гусей пасли, в основном ребятишки-подростки. С восьмидесятых и овцы стали уже ретроградством, но приверженцы их остались – стадо было маленькое, чуть поболе голов, чем коров, стеречь часто, за две или три овцы день. Дедки, бабуси, бабы, а мужики за редкость, да главным образом отличные пристрастием к традиционному свекольному напитку. Зима, Красота, Тёплый, Симпатичный, Глазастый, Громов, Серяпов (приличные без прозвищ), Дыбадор. Женя Полковникова – типичная такая бабка-йог: в телогрейке без рукавов, на ногах колготки почерневшие, шерстяные носки и летом, полураспущенные, рваные галоши, сроднившиеся от старости с землёй, всё на каких-то подвязках – ни дать ни взять в лаптях. Даже колдуньей её называли – «годов-то ужо за восемьдесят, а всё бегает», согбенная, загорело-сморщенная вся, как печёная свёкла, один глаз не видит, платком завязан. Но «ведьмовство» её иное – материнское, вдовье. Сын, «Полковник» одноногий, стеречь не может, пьёт по-чёрному, да и она с ним.