– Так я разведен хотя бы, – заметил Конюшин.
– А моя жена осталась в Москве. Так что я тоже, считай, вдовец, – парировал Исаев. И, помолчав, добавил: – Неделю уговаривал вместе поехать, всей семьей. А она говорит, мол, у детей учеба. Дети без связи в дороге не выдержат. А я ей говорю: «Ну так браузеры все равно работают, в режиме офлайн. Да, не початишься, не почитаешь новости, зато можно фильмы смотреть, читать сколько влезет». Всю жизнь мы чего-то не успеваем, бегаем, а тут – времени выше крыши. Эх…
Исаев махнул рукой. Он часто поминал взбунтовавшуюся семью и каждый раз кончал одинаковой отмашкой.
– Времени? – задумался Конюшин. – Ну, мы движемся по трубе, над землей, почти без трения. Значит, времени у нас, по идее, больше, чем у тех, кто остался. Ты прав. Оно у нас течет медленнее.
– Это как в анекдоте про космонавтов, что ли? – хмыкнул Исаев. – Так мы не в космосе. Мы по Сибири фигачим. И скорость у нас – так себе скорость. Восемьсот километров в час. Вот если бы восемьсот тысяч в секунду…
– Тогда бы, – мечтательно произнес Конюшин, – мы бы двигались быстрее света. И время бы у нас шло не вперед, а назад. Выходим во Владивостоке, а там – Российская империя. Или и того раньше.
– А что там и того раньше-то было? Страшно подумать. Китайцы?
На окнах-экранах теперь расстилалась зеленая хвоя, и Конюшину даже чудилось неправдоподобное: мелькавший далеко внизу пушистый хвостик лисы, качающая ствол медвежья лапа.
– Как ты думаешь? – спросил он Исаева. – Почему поездка у нас такая, скажем, элитная, а билеты были такие дешевые? И пассажиров при этом всего ничего.
– Ну смотри, – охотно начал объяснение Исаев, допивая чай и отставляя стакан в специальную ячейку в подлокотнике, – инвесторы были японские, экспериментальный проект, так? Но потом их начали давить наши в Москве, вот они перед уходом и устроили акцию. Единственный поезд. Пятьдесят мест. Тридцать вагонов: бар-ресторан, спальни, кинозал, кухня, склад, медпункт, душевые, спортивный отсек, холодильник… – Исаев замялся, – другой холодильник… В общем, кто успел, тот пострел. А дешево – ну, это потому, что никто не брал вначале. Помнишь? Боялись. А я вот – хоп! – и рванул. – И Исаев радостно подпрыгнул в кресле.
Конюшин думал о не поздоровавшейся с ними девушке. В начале пути она ехала с мамой. Почти еще школьница, растрепанная, с выдающейся, будто раздвоенной, нижней губой. Мать страшно боялась за нее, переживала, не отпускала от себя ни на шаг. Оказывается, в Москве девушку втянули в какое-то сомнительное подполье. Завели дело за участие в экстремистских молодежных собраниях. Но мать утверждала, что это все наветы, все клевета и девушка ни в чем не виновата. Конюшин тогда почему-то страшно разозлился. Устроил скандал в вагоне-ресторане.
– Вам не должны были продавать билеты! – орал он. – Вы под следствием! Вы не имеете права разъезжать куда вздумается. Тут дети, тут мирные граждане, а вы кого привели? Террористку! Как нам теперь здесь расслабиться, как?
Мать озверела, напала на него, навалилась перезрелыми, болтавшимися под трикотажем грудями. Девушка плакала. Посыпались на пол чипсы, полилось пиво. С Конюшиным потом никто не разговаривал, и он, остыв, просил у обеих прощения, каялся, всхлипывал, бормотал:
– Я сам, сам преступник, поэтому на вас и набросился. У меня долги. Просроченные кредиты, ипотека. Задолжал кругом. Жена бросила, а договор оформлен на меня. Ну и покатился.
Исаев потянулся, зевая, посмотрел на часы и, привстав, оглянулся на сидящих в вагоне. В дальнем углу бородатый старичок играл сам с собой в дорожные шахматы. А в центре у прохода качался, нахлобучив наушники, угреватый подросток. Старичок в прошлом был каким-то большим сейсмологом, и о жизни его никто ничего не знал. Он только и делал, что жевал бороду, чах над шахматами и иногда, после рюмочки, пускался в отвлеченные рассуждения с обильным цитированием стихов.