Сижу я как-то у речки, – продолжал Василий, – мелкая рыбешка у меня, малек. Ловлю на его окуней и гляжу – ползет ко мне уж-змея, большой, и ест моего малька. Я ему еще подбросил и вспомнил я, как в зверинце Гаснера в Москве служил и змею-удаву на шею себе наматывал и к публике выходил… Номер мой такой был…

Вот поймал это я ужа, а он такой смирный. Взял на шею себе и обмотал. А он чисто ручной – что вот заяц ваш. Понял, что ли, он нужду мою, только от меня не идет. И я его полюбил. Иду это я и встретил барина, что вот вас, Константин Алексеич… Он меня и спрашивает: «Ты, – говорит, – человек, откуда идешь и куда?» А я ему отвечаю: «Иду, куда глаза глядят, от женщины злющей спасаюсь… И вот змея меня возлюбила более той, от которой ушел».

Увидал это он у меня змею на шее и удивился. Сильно удивился. Сказал: «Человек ты странный. Послушай, вот и я сомневаюсь, любит ли меня женщина, которую я люблю. Как, скажи, это разгадать?» «Трудно, – отвечаю. – Можно грех на душу принять». «Стой, – вдруг барин мне говорит. – Продай мне змею твою. Я ее себе на шею надену да попугаю ее. Может, она правду мне скажет».

Думаю, продам – деньги нужны. Только я его хотел с шеи снять, ужа-то, а он как зашипит. Я сам даже спутался. Глаза у него синим засветились, и шипит-шипит. Не идет, значит, к нему уж-змея.

«Знать, ты человек хороший, что тебя и змея любит, – барин сказал. – Послушай, вот что. Как влево пойдешь – тут дорога на Псков будет. Ступай туда… Город Псков двенадцать верст отсюда. Вот тебе деньги». Вынул он бумажник и дает мне сто пятьдесят рублей, подумай-ка. «Оденься у портного, – говорит, – постригись, купи сапоги хорошие и остановись в гостинице, что у собора. Змею не показывай никому. Я к тебе приду. Мы ее змеей попугаем…» Кладу я в карман деньги, а уж – шипит. «Не к добру, – думаю я, – дело такое». Простились мы.

Иду это я и прихожу в Псков. Город старинный, соборы. Зашел в трактир. В корзинке у меня, в траве, мой уж. Ну удочки, котелок. Дальше – больше. Переоделся я. И думаю: «Что-то нехорошо. Чего это я дело эдакое тяжелое узнал». Только в гостинице сижу, пью чай у окошка. И вижу, подъехала барыня, идет. Вышел это я в коридор и вижу: ее какой-то баринок встречает небольшого роста. Она-то куда выше его. И так он ей любезно говорит всё такое-эдакое. А она ему: «Насилу вырвалась». Я думаю – эта самая. И почему мне прямо в голову попало – не пойму.

Приходит, значит, ко мне половой – чай убрать. А уж мой шипит в корзинке. Половой спрашивает: «Чего, – говорит, – у вас в корзинке шипит?» «Это бутылка с квасом там, – отвечаю, – пробка выскочила». Ну, заговорили с половым-коридорным. Парень, вижу, веселый. Я его и спрашиваю: «Барыня-то сейчас приехала, нарядная, не здешняя, знать». «Нет, – говорит, – а что?» – «Да так. Муж-то ее здесь стоит?» А половой смеется. «Нет, – говорит. – Она с другим крутит. Он в полюбовниках у ей, хоть и маленький, а вот – любит…»

Василий Княжев вдруг замолчал.

– Что же, Василий, – спрашиваю я, – это та и была?

– Эта самая, – ответил Василий серьезно. – Только он, барин, когда приехал, я ничего ему не сказал… Заметьте, как я ушел из номеров, он меня к себе в гости жить, барин-то этот, звал… Нет, не пошел. В дом эдакой. Тоска. Притворный дом. Не могу. Эдакое дело всё портит: вся краса кругом пропадает. Одна сволоча в душу лезет. Ничем не утешишь. Вином не утешишь. А в вине – радость есть. Попрощался я с псковским барином. Поплакал. А вот теперь у его, – показал он на Бузинова, – концы правлю. С вами в палатку жить пойду…