На некоем пустырьке, не доезжая до дома, Борис Иванович пересел в закрытую старенькую каретку и поехал на окраину, к Земляному валу. Карета заехала в открытые ворота, на пустынный двор весьма неприметного, новой постройки, но совершенно безликого дома.
Во дворе, кланяясь, встретили его молчаливые, но весьма понятливые люди. Отворяли перед ним двери не мешкая, почтительно, но без церемоний. Он прошел в дальние покои, в комнатку, обитую красным ярким сукном, сел к изразцовой печи, уже предусмотрительно затопленной, хотя холода большие еще не наступили. Сел на низенькую, со спинкой, мягкую скамеечку, взял легкое сухое полено, рассек его надвое острым топориком и положил обе половинки в печь.
За спиной боярина отворилась дверь, кто-то вошел, встал у порога.
– Подойди ближе, – сказал боярин, не поворачиваясь, но глянув в зеркало. – Говори.
Человек покашлял, поерзал сапогом по полу. Был он в красном бархатном кафтане с двуглавым золотым орлом на груди – сокольничий царя.
– Великий государь, – сказал тихо сокольничий, – изволил сегодня молиться: ловлей птиц и охотничьей потехой себя не тешил. С ним на молитве был стольник Федька Ртищев и кожеозерский игумен Никон. Слышал я, говорили, что великий государь обещал поставить его игуменом в Новоспасский монастырь.
– С Никоном о чем беседы были?
– Не ведаю. Они всю ночь вдвоем молились.
– А Федор зачем приезжал?
– Смилуйся, господин. Тоже не ведаю. Мы люди маленькие. Государя издали зрим.
– Как здоровье-то хоть у государя, про это ведаете?
– Здоровье будто ничего. Крепенький. Румяный. Разве что от поста послабел, государь-то наш великий. Они с Никоном все три дня постились.
– Никон все три дня при государе?
– Все три дня.
– Ступай! Береги государя. Особенно на ловле. Да смотри не за птицами гляди, за ангелом нашим. Ступай!
Сокольник тихо вышел.
Морозов расколол еще одно полено, поразмыслил, расколол и половинки надвое. Огонь в печи стал светлым, высоким.
Дверь снова отворилась. Вошел монах, неопрятный, косматый, но по глазам если судить – умный человек.
– Федор Иванович Шереметев всю неделю хворал. Взаправду хворал, доктора немецкие к нему приезжали, и знахарь у него был, из монастыря тоже, святой целитель. А вчера был у него боярин Никита Иванович Одоевский. О тебе, боярин, говорили.
– Что?.. Да ты не мнись, говори их словами, прибавишь – грех на тебе, и убавишь – тоже.
– Говорили, что ты зело умен, боярин. Но ум твой пойдет России во вред. Неродовитый, мол, человек приведет к власти людей умных, да все волчат. Будут хватать что придется. До того нахватаются, что, пожалуй, не переварив, околеют. И смеялись очень.
– Это кто же так говорил, Федор Иванович или Никита Иванович?
– Никита Иванович молчал.
– Но смеялся?
– Смеялся.
– Что же они решили?
– Решили, что самое верное для них дело – подождать, покуда волчата…
– Ладно, ступай и ты… Стой! Еще нечего сказать?
– Федор Иванович удивлялся все: «Отчего это у меня приказы никак не заберут?»
– Всему свое время. Ступай!
Третьим был Плещеев. Борис Иванович подвинулся на своей скамеечке.
– Садись, Леонтий Стефанович! Люблю на огонек поглядеть. Дымком как бы голову прочищает от всякой дряни. Что Москва уличная? Чем живет?
Плещеев росточка был малюсенького. Складный, в движеньях решительный. Глаза узкие, горячие. Такой всякое дело в сердцах делает, как бы на кого распалясь, как бы с обидой. Дай такому чего построить, ни за что под крышу не подведет, отвлечется, расхолодится, а вот если дать ему разрушить – разрушит скоро, и не по одному приказу, а еще и по личной своей охоте.