В комнату, согнувшись, чтоб не стукнуться о притолоку, вошел офицер. Этот был еще длиннее Назария. Поручик поклонился. Морозов глядел на него, а говорил Чистому:
– Вечером, Назарий, жду тебя со всеми указами. Времени у нас нет.
Думный дьяк откланялся.
Морозов прикрыл глаза, провел рукой по лицу, как бы снимая лихорадку озабоченности. Поручик Андрей Лазорев даже головой дернул – другой перед ним сидел человек, ну совершенно другой. Слабеющий, добрый старичок, радуясь силе и стати молодого человека – вот оно какое, воинство русское? – поднялся из-за стола, подошел, усадил на лавку, сел рядом, на ту же лавку, положил воину белую слабую ручку на плечо и, поглаживая, стал как бы успокаивать.
– Ах, Господи! – говорил Борис Иванович тихо и проникновенно. – Есть ли лучше слава и доля – служить верой и правдой государю и всему государству! Счастливые вы люди, детки вы наши! Ну, что наша молодость? Смута. Война. Война со своими же, с русскими людьми. Чаще даже с русскими, чем с поляками. Война на своей же земле, разорение своих же крестьян, горящие деревеньки – свои деревеньки… Для вас, дети, мы готовим другую судьбу. Будут бить барабаны, будут реять знамена, будет враг бежать… И наконец-то земля наша Русская обретет свои, древние границы, вернет свои земли, разорванные междоусобицей неистовых предков… Но ведь может статься – опять раздеремся между собой, растратив свою чудную силу на злобу друг против друга. И уж новой смуты не перетерпеть нашему уставшему народу, а не быть тогда русскому царству не только щитом Божьим против всех нехристей, но и вообще не быть.
– Да как же это так? – удивился Андрей Лазорев.
– А ты сам подумай. Привалит на днях бунтующее дворянство в Москву – это опора-то царю и православию? Пойдут грабежи и убийства, подстрекательства, партии станут составляться… Всё как в смуту… Ведь сами небось не знают, чего хотят и почему.
– Ну, как не знают? – возразил простодушно Андрей Лазорев.
Был этот малый рус, синеглаз, румян, губы пухленькие – только бы миловаться.
– А чего ж хотят эти горе-воины? Навоевать не навоевали, а беспокойства от них – как от татарского нашествия.
– Да как же им не шуметь? Одно ведь только звание – дворянин. Все пообносились, отощали. Лошадь и то не у каждого.
– Отчего же ты не с ними? Отчего сюда прискакал о буре известить?
– У меня… – Лазорев замялся, не зная, как называть боярина.
– Зови меня отцом, – помог ему Морозов.
– У меня в деревеньке одна мать живет да странники, утомившиеся от хождений. Сообща живут, сообща от трудов своих и кормятся… Крестьяне давно уже все утекли. Да и было полтора десятка душ. А здесь я потому, отец мой, что клятву дал царю служить, а не мамоне. Мне и родной отец, умирая, заповедал – царю служить, о себе не помня.
У Морозова глазки как пауки обволокли малого: неужто, бестия, не врет? И чудно́ – не видел игры затаенного ума…
– Ну, а что бы ты сам для дворянства сделал, если бы, скажем, местами мы с тобой поменялись.
– Я бы его, отец мой, прости за дерзость, палкой бы! За такую службу палкой бы! А потом, конечно, наградил. Теперь ведь не поймешь, есть ли урочные годы крестьян своих сыскивать, нет ли. Вправе ли искать своих беглецов? Или что с возу упало, то уж и пропало? Все хотят, чтоб на крестьянах крепость была твердая, лет на десять чтоб крепость была, не меньше.
– А вот скажи теперь, что же царю нашему, соколу молодому, делать? – пытал Морозов. – Дворяне крепости хотят на крестьян, а крестьяне хотят выхода. Ждут. Еще как ждут!
Андрей Лазорев запыхтел: