– Работящий паренек и собой с лица красивенький… – нашептывала по ночам ему жена, поглаживая его засеянную веснушками и рыжей щетиной руку, – а Наталья, Григорич, по нем чисто ссохлась вся… Дюже к сердцу пришелся.

Мирон Григорьевич поворачивался спиной к жениной костлявой холодной груди, сердито бурчал:

– Отвяжись, репей! Выдавай хучь за Пашу-дурачка, мне-то что? То-то умом Бог обнес! «С лица красивенький»… – косноязычил он. – Что, ты с его морды урожай будешь сымать, что ли?..

– Так уж урожай…

– Да понятно, на что тебе его личность? Был бы он из себя человек. Да мне, признаться, и зазорно трошки выдавать свою дочерю к туркам. Уж были бы люди как люди… – гордился Мирон Григорьевич, подпрыгивая на кровати.

– Работящая семья и при достатке… – нашептывала жена и, придвигаясь к плотной спине мужа, успокаивающе гладила его руку.

– Э, черт, отодвинься, что ли! Чисто тебе места окромя нету. Что ты меня гладишь-то, как стельную корову? А с Натальей как знаешь. Выдавай хучь за стриженую девку!..

– Дитя своего жалеть надо. Бог с ним – и с богатством… – сипела Лукинична в заросшее волосами ухо Мирона Григорьевича.

Тот сучил ногами, влипал в стенку и всхрапывал, будто засыпая.

Приезд сватов застал их врасплох. После обедни подкатили те на тарантасе к воротам. Ильинична, наступив на подножку, едва не опрокинула тарантаса, а Пантелей Прокофьевич прыгнул с сиденья молодым петухом; хотя и осушил ноги, но виду не подал и молодецки зачикилял к куреню.

– Вот они! Как черт их принес! – охнул Мирон Григорьевич, выглядывая в окно.

– Светики-кормильцы, я-то как стряпалась, так и не скинула буднюю юбку! – вскудахталась хозяйка.

– Хороша и так! Небось не за тебя сватаются, кому нужна-то, лишай конский!..

– Сроду безобразник, а под старость дюжей свихнулся.

– Но-но, ты у меня помалкивай!

– Рубаху ба чистую надел, кобаржину вон на спине видать, и не совестно? Ишь нечистый дух! – ругалась жена, оглядывая Мирона Григорьевича, пока сваты шли по базу.

– Небось, гляди, угадают и в этой. Рогожку надену, и то не откажутся.

– Доброго здоровья! – спотыкаясь о порог, кукарекнул Пантелей Прокофьевич и, сконфузясь зычного своего голоса, лишний раз перекрестился на образ.

– Здравствуйте, – приветствовал хозяин, чертом оглядывая сватов.

– Погодку дает Бог.

– Слава богу, держится.

– Народ хучь трошки подуправится.

– Уж это так.

– Та-а-ак.

– Кгм.

– Вот мы и приехали, значится, Мирон Григорич, с тем чтоб узнать, как вы промеж себя надумали и сойдемся ли сватами али не сойдемся…

– Проходите, пожалуйста. Садитесь, пожалуйста, – приглашала хозяйка, кланяясь, обметая подолом длинной сборчатой юбки натертый кирпичом пол.

– Не беспокойтесь, пожалуйста.

Ильинична уселась, шелестя поплином подворачиваемого платья. Мирон Григорьевич облокотился о принаряженный новой клеенкой стол, помолчал. От клеенки дурно пахло мокрой резиной и еще чем-то; важно глядели покойники-цари и царицы с каемчатых углов, а на середине красовались августейшие девицы в белых шляпах и обсиженный мухами государь Николай Александрович.

Мирон Григорьевич порвал молчание:

– Что ж… Порешили мы девку отдать. Породнимся, коли сойдемся…

В этом месте речи Ильинична откуда-то из неведомых глубин своей люстриновой, с буфами на рукавах, кофты, как будто из-за спины, выволокла наружу высокий белый хлеб, положила его на стол.

Пантелей Прокофьевич хотел зачем-то перекреститься, но заскорузлые клешнятые пальцы, сложившись в крестное знамение и поднявшись до половины следуемого пути, изменили форму: большой черный ногтистый палец против воли хозяина нечаянно просунулся между указательным и средним, и этот бесстыдный узелок пальцев воровато скользнул за оттопыренную полу синего чекменя, а оттуда извлек схваченную за горло красноголовую бутылку.