– Через займище пойдем?
– Лесом ближе. Эй, вы, там, скоро?
– Идите, догоним. Бредень вот пополоскаем.
Аксинья, морщась, выжала юбку, подхватила на плечи мешок с уловом, почти рысью пошла по косе. Григорий нес бредень. Прошли саженей сто, Аксинья заохала:
– Моченьки моей нету! Ноги с пару зашлись.
– Вот прошлогодняя копна, может, погреешься?
– И то. Покуда до дому дотянешь – помереть можно.
Григорий свернул набок шапку копны, вырыл яму. Слежалое сено ударило горячим запахом прели.
– Лезь в середку. Тут – как на печке.
Аксинья, кинув мешок, по шею зарылась в сено.
– То-то благодать!
Подрагивая от холода, Григорий прилег рядом. От мокрых Аксиньиных волос тек нежный, волнующий запах. Она лежала, запрокинув голову, мерно дыша полуоткрытым ртом.
– Волосы у тебя дурнопьяном пахнут. Знаешь, этаким цветком белым… – шепнул, наклонясь, Григорий.
Она промолчала. Туманен и далек был взгляд ее, устремленный на ущерб стареющего месяца.
Григорий, выпростав из кармана руку, внезапно притянул ее голову к себе. Она резко рванулась, привстала.
– Пусти!
– Помалкивай.
– Пусти, а то зашумлю!
– Погоди, Аксинья…
– Дядя Пантелей!..
– Ай заблудилась? – совсем близко, из зарослей боярышника, отозвался Пантелей Прокофьевич.
Григорий, сомкнув зубы, прыгнул с копны.
– Ты чего шумишь? Ай заблудилась? – подходя, переспросил старик.
Аксинья стояла возле копны, поправляя сбитый на затылок платок, над нею дымился пар.
– Заблудиться-то нет, а вот было-к замерзнула.
– Тю, баба, а вот, гля, копна. Посогрейся.
Аксинья улыбнулась, нагнувшись за мешком.
V
До хутора Сетракова – места лагерного сбора – шестьдесят верст. Петро Мелехов и Астахов Степан ехали на одной бричке. С ними еще трое казаков-хуторян: Федот Бодовсков – молодой калмыковатый и рябой казак, второочередник лейб-гвардии Атаманского полка Хрисанф Токин, по прозвищу Христоня, и батареец Томилин Иван, направлявшийся в Персиановку. В бричку после первой же кормежки запрягли двухвершкового Христониного коня и Степанового вороного. Остальные три лошади, оседланные, шли позади. Правил здоровенный и дурковатый, как большинство атаманцев, Христоня. Колесом согнув спину, сидел он впереди, заслонял в будку свет, пугал лошадей гулким октавистым басом. В бричке, обтянутой новеньким брезентом, лежали, покуривая, Петро Мелехов, Степан и батареец Томилин. Федот Бодовсков шел позади; видно, не в тягость было ему втыкать в пыльную дорогу кривые свои калмыцкие ноги.
Христонина бричка шла головной. За ней тянулись еще семь или восемь запряжек с привязанными оседланными и неоседланными лошадьми.
Вихрились над дорогой хохот, крики, тягучие песни, конское порсканье, перезвяк порожних стремян.
У Петра в головах сухарный мешок. Лежит Петро и крутит желтый длиннющий ус.
– Степан!
– А?
– …на! Давай служивскую заиграем?
– Жарко дюже. Ссохлось все.
– Кабаков нету на ближних хуторах, не жди!
– Ну, заводи. Да ты ить не мастак. Эх, Гришка ваш дишканит! Потянет, чисто нитка серебряная, не голос. Мы с ним на игрищах драли.
Степан откидывает голову, – прокашлявшись, заводит низким звучным голосом:
Томилин по-бабьи прикладывает к щеке ладонь, подхватывает тонким, стенящим подголоском. Улыбаясь, заправив в рот усину, смотрит Петро, как у грудастого батарейца синеют от усилия узелки жил на висках.
Степан лежит к Христоне головой, поворачивается, опираясь на руку; тугая красивая шея розовеет.
– Христоня, подмоги!