– Прости меня, пожалуйста, – поспешила она извиниться. – Меня так насмешило выражение твоего лица. При виде моей библиотеки оно вытянулось прямо на глазах…

Мне в ту минуту было совершенно не до шуток.

– Постой, Алиса, неужели ты действительно все это сейчас читаешь?

– Ну да. Что же тебя так удивляет?

– Мне казалось, что, когда ум привыкает питаться чем-то существенным, подобная безвкусица способна вызвать в нем только тошноту, не более.

– Я с тобой не соглашусь, – ответила она. – Да, души этих людей просты и смиренны, беседуют они со мной без затей, как умеют, и мне приятно общаться с ними. Причем я заранее знаю, что они не поддадутся искушению говорить красиво и витиевато, а я, внимая им, не впаду слепо в восхищение чем-то нечистым.

– Так, значит, ты читаешь только это?

– В общем, да. Вот уже несколько месяцев. Впрочем, теперь у меня не слишком много времени остается на чтение. К тому же должна тебе признаться, когда я на днях решила снова взяться за одного из тех самых больших писателей, восхищаться которыми ты меня долго приучал, я ощутила себя в положении человека, о котором рассказывается в Писании: он все хотел прибавить хотя бы локоть к своему росту.

– И что же это за «большой писатель», который навязал тебе такое странное ощущение?

– Он как раз ничего мне не навязывал, оно само у меня появилось при его чтении… Это был Паскаль. Возможно, я наткнулась на какое-то не вполне удачное место…

Я даже всплеснул руками. Она говорила монотонно и очень отчетливо, словно рассказывая урок, но при этом не поднимала глаз от цветов, бесконечно что-то в них поправляя. Лишь при моем нетерпеливом жесте она на мгновение запнулась, а затем продолжала прежним тоном:

– Просто удивительно: какое красноречие, сколько усилий приложено, а результат между тем весьма скромный. По-моему, весь его пафос идет скорее от сомнения, чем от веры. Истинная вера не нуждается ни в этих потоках слез, ни в этой дрожи в голосе.

– Но именно эта дрожь, эти слезы и составляют неповторимую красоту его голоса, – попытался я заступиться, не чувствуя, однако, особого подъема, ибо в том, что я услышал, отсутствовало все некогда самое дорогое для меня в Алисе. Тот наш разговор я восстанавливаю по памяти и не привношу в него задним числом никакой логической стройности или завершенности.

– Если бы он с самого начала не лишил обычную жизнь всякой радости, – доказывала она, – то она была бы несравненно весомей, чем…

– Чем что? – не удержался я, все больше изумляясь неслыханным ее рассуждениям.

– Чем ненадежное счастье, которое он предлагает.

– Так, значит, ты не веришь в счастье? – воскликнул я.

– Разве это настолько важно? – продолжала она. – Пусть уж оно остается неопределенным: тогда по крайней мере не возникнет подозрений, что за этим кроется какая-то сделка. Душа, возлюбившая Бога, стремится к добродетели по естественному своему благородству, а вовсе не в надежде на вознаграждение.

– Но здесь-то и появляется тот самый скептицизм, в котором ищут спасения благородные души вроде Паскаля.

– Не скептицизм, а янсенизм, – возразила она с улыбкой. – Да что мне за дело до всего этого? Вот эти убогие, – она обернулась к своим книгам, – едва ли смогли бы вразумительно ответить, кто они – янсенисты, квиетисты или еще кто-то в этом роде. Они склоняются перед Богом, как трава, которую прижимает к земле ветер, без всяких расчетов, сомнений, без заботы о том, насколько красиво это будет выглядеть. Они считают себя людьми, ничем не выдающимися, и твердо знают, что единственное их достоинство – самоуничижение перед Богом.