Нордстрем подобрал отвисшую челюсть.

Это же сексуальные домогательства, за них положено немедленно подавать в суд! Чтобы преступника неизбежно приговорили к штрафу, принудительному лечению, а то и посадили на пару лет!

Но Монтобелли от изумления лишилась дара речи, безропотно позволила усадить себя за стол, да еще и взяла фужер с белым напитком – видимо, кумысом, – и сделала несколько глотков.

Место Нордстрему отвели рядом с отцом Васильевичем.

– Ну что, выпьем, нехристь? – предложил тот, поднимая стопку. – За Полтаву.

– А что это?

– Не важно, – отозвался священник.

От водки Нордстрем отказался, но кумыс попробовал, и тот ему, что удивительно, понравился. Как и якутская лепешка, и строганина, и даже чохочу – особым образом приготовленная печень.

Семен произнес тост «за доблестный экипаж «Свободы», и Нордстрему пришлось отвечать. Потом слово взял Урсун и долго о чем-то говорил, не меняясь в лице и не жестикулируя.

Только тут капитан заметил, что в углу стоит некая штуковина из досок: конус с изогнутыми отростками, покрытыми изображениями птиц и животных, увенчанная крохотным солнышком.

– Это Аал Луук Мас, Великое Гигантское Дерево, – сообщил отец Васильевич, заметивший удивленный взгляд Нордстрема. – Языческое мракобесие, помилуй Господь.

Он перекрестился и вылил в глотку очередную, неизвестно какую по счету стопку.

Кумыс пился легко, словно вода, но хмелил, как вскоре стало ясно, похлеще вина. Монтобелли, кокетливо улыбаясь, болтала с Семеном и лопала костный мозг оленя, будто спаржу, австро-венгерский Куниц держался молодцом, но бросал пламенные взгляды на сидевшую рядом с ним женщину совершенно невероятных габаритов, светловолосую, с толстой косой.

На какое-то время Нордстрем вырубился, а включившись, осознал, что сидит, опершись бакенбардой на руку, и слушает то, что ему обстоятельно, со смаком рассказывает отец Васильевич:

– …нельма годится или же таймень. Сразу, как ее разделываешь, кровь сливаешь. Взбиваешь, соль кладешь, пряности всякие… пузырь рыбий промываешь и наполняешь. Завязать ниточкой и поварить, только чтобы кипело не сильно… Это ж сплошь витамин!

Нордстрем кивал, не очень понимая, о чем вообще речь.

Но к собеседнику он в этот момент испытывал глубочайшую, искреннюю симпатию и готов был согласиться со всем, что тот скажет.

Дикие якутские колонисты начали капитану нравиться.

* * *

Вид у боцмана, явившегося на очередной доклад, оказался несколько помятый, и рапортовал он не бодро и четко, как обычно, а мямлил, сбивался и повторял уже сказанное. И что самое удивительное – вообще не ругался, будто забыл любимые словечки.

– Куниц, черт возьми, что случилось? – спросил не выдержавший Нордстрем. – Пили мы два дня назад, похмелье давно выветрилось. Что с тобой?

Обитатели Якутии, решившие перебраться на Хель, все это время проблем не создавали, и даже живность вела себя тихо, ну а к запаху навоза и шерсти, заполнившему третий трюм, капитан на удивление быстро привык.

– Виноват, – отозвался боцман, мучительно краснея. – Тут это… все такое… Анна…

Порывшись в памяти, Нордстрем обнаружил, что имя принадлежит громадной даме, на вечеринке сидевшей рядом с Куницем.

– Так она же женщина, – произнес он недоверчиво.

Боцман побагровел еще сильнее, но взгляда не отвел.

– Она лучше любого мужика, – сказал он. – Только вы… это… никому не говорите. Нашим. Ладно?

Ну да, отступников меж гомосексуалистов – а их в команде с дюжину – не жалуют, запросто обструкцию могут устроить.

– Хорошо, – пообещал Нордстрем. – Только чувства чувствами, а чтобы служба! Понятно?!