Детство мое прошло в серой, зеленой, потом опадающей, потом белой, полупустой, негромкой деревне.

Удобства были во дворе, в сельмаге никогда не было мороженого, фруктов, колбасы и кофе, но я и не знал, что они должны там быть; и ничего, с голода не умер, даже не собирался.

Зато у нас был двухэтажный дом: отцу предоставили от школы, где он работал, – и я был горд, горд, горд этим домом: он до сих пор стоит, почти такой же большой, как в детстве, только несколько ссутулившийся.


Я жил в провинции России, где все – медленно, неспешно, еле-еле и, вполне возможно, в никуда.

А нам и не надо было никуда.

В детстве для меня не случилось никакого Советского Союза: я его так и не встретил, не видел его в глаза, не держался за брючину с лампасами, не слышал голоса его. Не осталось даже запаха: пусть бы он пах махоркой, или «Беломорканалом», или, не знаю, оружейным маслом, трактором, ГЭС, мавзолеем, чем угодно. Ничем не пах. И вкуса не осталось: хоть бы килькой в томате он кислил, морской капустой безвкусил, шоколадкой «Аленушка» сластил, новогодней мандаринкой радовал. Но и вкуса не было.

Ничего не осталось: ни особых примет, ни очертаний.

Тихий Союз проплыл мимо моего детства большой и грузной тенью, полный железа и сложных конструкций; почти неслышно осел на дно: стоит теперь там грузный и угловатый, безобидный и ржавый – только тени внутри, только глупые мальки, только течение вялое и ледяное.

Я мог бы придумать, каким был Союз для меня, это несложно.

Помнится, к примеру, такая картина. Деревенский вечер. Знаете, что такое деревенский вечер, зимний, черный и холодный? Нет, вы, верно, не знаете…

Это город полон шумом, машинами, звонками, дворниками, соседями, топотом в подъезде, грохотом мусоропровода, лаем на улице. Даже ночью город подрагивает и постукивает, тормозит и вскрикивает.

А вечер в деревне – это как будто дом лежит под тонной мягкого, глухонемого снега, и только генсек в Кремле и космонавт в спутнике знают, что посреди рязанского черноземья еле теплятся два детских сердца – это я и моя сестренка, сидим вдвоем, почему-то без света, без радио, у печки.


Мне пять лет, сестре – одиннадцать.

И – тишина, только в доме перила скрипят. И – нет никого, один Советский Союз вокруг, огромный, безмолвный, весь в снегу.

И вдруг топот на крыльце, и мы с сестрою слетели со своих табуреток, как две погремушки, полные визга и писка.

– Мама! – сестра.

– Папа! – я.

Родители приехали из Москвы, навьюченные тюками, пакетами и сумками, как рязанские верблюды. Молодые, с морозца, большие и теплые, и если присмотреться, то похожи они на двух взрослых ангелов. Целуют нас и тут же начинают сумки разбирать.

В сумках – о! ах! м-м-м! – сосиски, великое множество сосисок. Если постараться – как раз до второго этажа, по перилам, можно эту связку протянуть и так и оставить вместо новогодних гирлянд, для красоты.

Ну и еще там что-то было: сыры, наверное, круглые; апельсины, наверное, желтые, с черным таким ромбиком на боку; масла еще, булки, спиртное всевозможное, откуда мне все упомнить.

Иные это как унижение до сих пор воспринимают: вот-де, за самым необходимым приходилось ехать в самую столицу. А я никак не воспринимал. Если бы родители за всем этим сходили в сельмаг – кого бы мы тогда ждали так долго с сестрой под тонной темнеющего, глухонемного снега?

Это и не Советский Союз даже, а детство мое. При чем тут Советский Союз вообще, он что, меня обокрал?

Нет, напротив: он дал мне все, что мне было нужно, и никогда не делал вид, что меня нет.