– А при каких обстоятельствах ты в них не удержался?

Он фыркает, но сдерживается; получается похоже на подавленный чих.

– Два раза вечером. В воскресенье и в четверг. В остальные дни почти идеально.

Его губы стянуты в прямую линию, челюсти напряжены, и эта его строптивость так утомляет меня, что мне хочется сложить лапки и сказать: ну ладно, пусть, почти идеально, давай тогда закончим на сегодня.

– А сколько лишнего времени ты играл в эти дни? – спрашиваю я.

– Немного.

Я вздыхаю. Ибо знаю: с Трюгве нужно называть конкретные цифры.

– Так, посмотрим; в воскресенье тебе разрешается играть с шести до одиннадцати. Во сколько ты начал?

– В шесть.

– А во сколько закончил?

Пауза. Желвак на его челюсти заметно выпячен – это он так сильно сжал зубы. Вообще та часть его лица, где расположены челюсти и подбородок, очень уж квадратная; может, как раз это немного необычно. Я читала, что мужчины с широкими челюстями считаются привлекательными. У Трюгве такая челюсть лишь подчеркивает непроницаемый вид; он обычный, дa, наверное, но даже это выражение лица – серое, тусклое, среднестатистическое выражение его лица – кажется просчитанным. Если даже допустить, что Трюгве подробно распланировал свою жизнь, то уж совершенно точно ни единой душе во всем мире неизвестно содержание этих планов.

– За полночь.

Явный эвфемизм.

– До какого часа за полночь?

Челюсть вновь топырится.

– До трех.

– Ага, до трех… А в четверг – вчера, значит – тебе можно играть с семи до одиннадцати. А ты сколько играл?

Новая пауза.

– До трех.

– О’кей, ясно. Если подсчитать, то получается, что на этой неделе ты играл – сколько там – на восемь часов больше, чем мы договаривались.

Трюгве молчит, лицо застегнуто на все пуговицы.

– Что ты об этом думаешь?

Он пожимает плечами.

– Разве это хорошо? Что ты скажешь?

Трюгве опять пожимает плечами; смотрит на часы, снова кладет руку на подлокотник и опять смотрит на часы. Его на кривой козе не объедешь – с ним нужно быть суровой, на его ожесточенность отвечать своим упорством.

– Я ведь не забыла, что раньше ты употребил слово «идеально», Трюгве.

– Я сказал «почти идеально».

– Да, я помню. Мне не очень понятно, почему ты выбрал это слово.

Трюгве не выдыхает, а выдувает воздух изо рта, резко и шумно; словно паровой каток выпустил пар.

– Я не знаю, Сара, – говорит он; его раздражение грозит вот-вот прорваться на поверхность. – Может быть, я выбрал это слово, потому что охрененно счастлив сидеть здесь каждую неделю и распространяться перед тобой обо всех своих личных пристрастиях.

Вот оно, его раздражение, тут как тут. Я отмечаю, что сегодня оно проступило в гораздо более явной форме, чем обычно. Наверное, он тоже это заметил и потому смолк; выражение на его лице – насупленные брови, искривленные губы – остается на лишнее мгновение, но он быстро берет себя в руки и как бы стирает его, заменяя нейтральным.

– Да, я тоже так думаю, – торопливо парирую я; может быть, мне удастся пробиться к нему, пока он не успел снова замкнуться. – Я думаю, наши сеансы очень неприятны для тебя. Может быть, расскажешь, как ты справляешься с этими негативными эмоциями в те дни недели, когда не приходишь сюда?

Он снова пожимает плечами.

– Не знаю. Я об этом мало думаю.

– Ну вот, к примеру, – говорю я, снова конкретизируя. – В десять часов вчера вечером, когда тебе пора было закончить игру, что ты тогда подумал?

«Почувствовал», надо было сказать; делать упор на разумное поведение ошибочно.

– Не знаю. Ничего не подумал.

– Но ты ведь знал, что сегодня я тебя спрошу об этом.