– Дядя Илья!
Второй раз за день Вовка никого не успел предупредить.
В упор ударили автоматные очереди. С визгом, пятная кровью снег, покатились с откоса расстрелянные собаки. Чужие люди, истошно крича, бежали от домиков метеостанции. Краем глаза Вовка увидел упавшего с нарты Лыкова. Но Вовку самого уже схватили, крепко держали. Он видел перед собой промасленные меховые куртки, небритые чужие лица, рты, немо выкрикивающие слова, из которых ни одно не задерживалось в его сознании. Почему? Почему не «Мирный» стоит в бухте? Почему его тащат куда-то? «Эр ист…» Ну да! «… блос айн Бубе!» Так утром сказал Леонтий Иванович! Я спросил его: «Почему вы не на фронте?», а он разозлился и выдал мне вот это самое: «Эр ист!» Дескать, мальчишка! «Эр ист блос айн Бубе!» Вовка просто ненавидел себя. Он – мальчишка! Всего лишь!
Глава пятая.
ЕДИНСТВЕННОЕ РЕШЕНИЕ
Вовка будто ослеп. Единственное окошечко склада, прорубленное под самым потолком, почти не давало света. Переполз через какой-то мешок, ткнулся растопыренными пальцами в бороду Лыкова. Обрадовался, услышав: «Не лапай! Сам поднимусь!»
Вовка по шороху определил – поднялся.
Сел, кажется, на мешок, скрипнул зубами.
Медленно, постанывая, вытянул перед собой (до Вовки достал) левую ногу.
«Кто тут еще?»
«А ты как думаешь, Илья? – ответил глухой от сдерживаемой боли, но все равно насмешливый голос. – Кто тут может быть?»
Лыков выругался: «Не уберегли станцию!»
«Так они десант высадили за увалом, тайком пришли! – торопливо объяснил другой голос, суетливый, нервный, явно испуганный. – Римас работал с Диксоном, сидел в наушниках, ничего не слышал. Они ему прикладом по пальцам дали, всю рацию разнесли, а меня прямо из-за стола вытащили – я бланки чертил для нашего гелиографа».
Темнота чуть рассеялась. Уже не смутные пятна, людей можно рассмотреть.
Один, белея повязками (обе руки обмотаны полотенцами), сидел на куче каменного угля, другой (толстенький, подвижный) шаркал унтами под крошечным окошечком – то ли выглянуть хотел, то ли просто тянулся к свету. Тот, что сидел на куче угля, был без шапки, в унтах, в ватных брюках, в меховой рубашке без воротника (такие на Севере называют «стаканчиками»), но, кажется, не замечал холода.
– Когда они высадились? – спросил Лыков из темноты.
– Да через час после твоего отъезда. Как специально ждали. Вот угораздило тебя вернуться!
– Я не с ночевой ехал.
– Это понятно! – суетился толстенький под окошечком. – А все равно обидно, Илюша. Задержись на ночь, смотришь, они бы ушли.
– Оставьте, Николай Иванович! – оборвал его тот, что сидел на куче угля. Видимо, это и был радист, литовец Римас Елинскас. – Илья – ясновидящий, что ли? И сядьте. Свет застите.
– С руками как? – отрывисто спросил Лыков.
– Да я же говорю тебе, Илюша, – суетился толстячок, – Римас ключом работал. А они ворвались, решили, наверное, что он на них стучит, так и припечатали прикладом. И рация вдребезги, и пальцы не уцелели.
– Куда я теперь с такими руками? – выругался радист.
Вовка не видел лиц. Вовка слышал только голоса. Что ответит Лыков?
Но ответил не Лыков. Ответил все тот же толстячок. От окошка он так и не отошел.
– Может, тебе еще повезло, Римас. Может, будь пальцы в порядке, они бы тебя сейчас посадили за рацию.
– Я бы не сел! – грубо выругался радист.
– А я и не говорю, что ты бы сел. Посадили бы!
– Не меня! – Литовец Елинскас, похоже, не блистал вежливостью. Выругался ничуть не слабее боцмана Хоботило, но к этому на зимовке, наверное, давно привыкли, потому что Николай Иванович нисколько не обиделся на литовца, так и продолжал притопывать под окошечком: