Шум резко оборвался. В кабинете царил необузданный беспорядок, свойственный пытливым умам. Четыре стеллажа стонали под тяжестью книг – пестрый разноцветный узор на всю стену, от пола до потолка. Вторую стену занимал массивный письменный стол, который Эви спасла во время ремонта на юридическом факультете, расположенном по соседству. В углу помещались два удобных кресла, чтобы принимать посетителей. На низком столике между ними стояли электрический чайник и три кружки – все со сколами, все сделанные ее сыном на уроках труда. От верха оконной рамы к противоположному углу тянулась бельевая веревка. На деревянных прищепках висели клочки бумаги, мишура, несколько фотографий и кожаная перчатка, обнажая движение профессорской мысли (что не принижало, а, напротив, возвышало Эви в глазах студентов).
Она бросила ключи на стол, положила сумку, остановилась под веревкой и посмотрела на фотографию Попса и бабушки Ки, найденную в квартире матери во время разбора старых вещей.
Красивые, загорелые Китти и Огден Милтон стояли, неестественно выпрямившись и глядя прямо в объектив; это было в 1936 году, когда они наняли яхту, приплыли в Пенобскот-Бэй и купили остров Крокетт. За спиной ее деда виднелась мачта яхты; закатанные до локтей рукава его суконной рубашки открывали мускулистые предплечья и дорогие тонкие часы на запястье. Одной рукой он обнимал бабушку, у которой на плечи был накинут кардиган, застегнутый на одну пуговицу на шее. Ей был тридцать один год. Ничто их не затронуло. Эти двое и вообразить не смогли бы, что в семидесятых пряжа старого богатства и могущества порвется и распустится, думала Эви, изучая их профессиональным взглядом историка. Когда биржу реорганизовали, элитарная верхушка «Милтон Хиггинсон» – инвестиционного банка, основанного ее прапрадедом, – оказалась втянута во всеобщую заваруху и в конечном итоге продалась огромному и алчному «Меррилл Линч». Но оттуда, из тридцатых, эти двое смотрели на Эви как хозяева веселой вечеринки. Словно вся жизнь была веселой вечеринкой. До того, как старая аристократия лишилась своих денег. Когда еще принято было спрашивать: «Где вы проводите сезон?»
Фотография не имела отношения к текущей работе, но почему-то успокаивала Эви. Эти двое были такими уверенными, такими ясными, а их жизнь такой… бесспорной. Снимок напоминал ей о матери и о летних вечерах, когда она, еще ребенок, сидела на корточках на носу «Кэтрин», а стоящий у руля дедушка вез их – мать, тетку, всех кузенов – домой после вечеринки на одном из соседних островов, и огни Большого дома, отражавшиеся от спокойной воды, не обещали ничего, кроме штиля, – на всю оставшуюся жизнь. Свет, вода и попутный ветер.
Именно такие фотографии приводили в бешенство ее мужа, Пола. Вот они стоят, люди благородных кровей, уверенно и беспечно повернув лицо к ветру, твердо положив руки на румпель, аристократия у руля, – и ничего (рассуждал Пол), что это они привели нас во Вьетнам, интернировали американских граждан и отвернулись от евреев, хотя могли что-то сделать.
Все годы, что минули с того дня на фотографии, четыре поколения ее семьи садились за все тот же стол в доме на острове, чокались теми же бокалами, ложились в те же постели и каждую ночь слушали гудки береговой сирены. «Первозданная земля», как называл это место Пол, всегда проводивший границу между той жизнью и тем, как жили они, два профессора с сыном-подростком, – на окраине Манхэттена в университетской квартире.
«Разве ты не видишь, что это за место?» – множество раз спрашивал он.