Впрочем, Вебстер, может быть, и сумел бы. Или Чарльз.

Странная, однако, семья, думал он. На лицах отца и дочери было написано сдержанное отчаяние. Леди Уитхем тоже выглядела затравленной; она была скорее мила, нежели прекрасна, как дочь, но ее темные озабоченные глаза были столь же трагичны.

– Расскажи мне о Уитхемах, – попросил Фредерик Чарльза.

– Ну, значит, так: седьмой граф, имения где-то на шотландской границе, министр торговли – по крайней мере был им, но думаю, Дизраэли[5] уже вытолкнул его из кабинета министров. Леди Мэри его единственное дитя; о родственниках жены мало что знаю. По правде сказать, это вообще все, что я о них знаю. Он здесь не единственный политик. Смотри, вон там и Хартингтон…

Чарльз назвал еще с полдюжины имен, каждое из которых вполне могло, на взгляд Фредерика, принадлежать преследователю Макиннона. Но он вдруг осознал, что глаза против воли все чаще и чаще обращаются к стройной, покойной фигурке леди Мэри Уитхем, сидевшей на софе у камина в белом вечернем платье.

У них еще хватило времени осушить по второму бокалу шампанского, и тут объявили о начале представления. Через раскрытые двери в зал можно было видеть расставленные широким полукругом, в несколько рядов, легкие кресла, обращенные к небольшой сцене. Задником служил бархатный занавес, авансцену обрамляли папоротники и карликовые пальмы.

Оркестр удалился, но пианист остался у инструмента, стоявшего ниже сцены. Публике хватило пяти-шести минут, чтобы разместиться в зале. Фредерик убедился в том, что он и Чарльз сидят достаточно близко к сцене, чтобы Макиннон мог их хорошо видеть, но при этом ничто не помешало бы им при необходимости оказаться у дверей. Он обратил на это внимание Чарльза. Тот рассмеялся.

– Твои приготовления напоминают анекдоты Джима, – сказал он, – Сейчас появятся Попрыгунчик Джек или Дубина Дик, захватят нас всех и потребуют денег. Чего ты, собственно, ожидаешь?

– Понятия не имею, – ответил Фредерик, – Так же как и Макиннон, половина проблемы как раз в этом. Смотри, вот и наша хозяйка.

Леди Харборо, которую слуги заверили, что все гости уселись, вышла на сцену и в короткой речи обрисовала важную деятельность ее больничного фонда. Состояла она главным образом в том, чтобы спасать безмужних матерей от бедности, обращая их фактически в рабство да еще подвергая дополнительным неприятностям в виде ежедневных наставлений священников-евангелистов.

Впрочем, речь и в самом деле оказалась недлинной. Леди Харборо помогли спуститься со сцены. Пианист занял свое место, раскрыл ноты и сыграл несколько зловещих арпеджио в басовом ключе. Занавес раздвинули, и появился Макиннон.

Он совершенно преобразился. Джим описывал это, но Фредерик ему не очень поверил; сейчас он изумленно моргал глазами: хитрый, увертливый человечек, каким он его знал, вдруг превратился в значительную, властную фигуру. Известково-белый грим, эксцентричный на первый взгляд, в действительности же истинный шедевр, так как позволял артисту в разное время быть то зловещим, то комичным, то умоляющим: голым черепом, клоуном, Пьеро.

Внешний вид Макиннона был важной частью всего действа. Он не просто показывал фокусы, как обычные фокусники; да, он тоже превращал цветы в чашу с золотыми рыбками, выхватывал карты прямо из воздуха, у всех на глазах исчезали массивные серебряные подсвечники – но эти трюки были лишь подготовкой к заключительной части его представления, а именно – к сотворению мира. В этом мире все было непрочно, изменчиво; индивидуальности сливались и разделялись, привычные качества, как, например, жесткое и мягкое, верх и низ, горе и радость, в мгновение ока менялись местами и теряли смысл, и единственным надежным гидом была подозрительность, единственной постоянной темой – недоверие.