Я и посейчас больше трепещу перед отвратительным, чем перед опасным: крыса для меня страшнее овчарки.

К животным я относился как будто бы в точности как к людям («К нам Васька Знаменский приходил», – рассказывал я про соседского кота), а любил их, пожалуй, еще и больше. Чужаками (евреями) я их считал лишь в одном: я ничего у них не перенимал и не стремился занять среди них достойное место. А в остальном – я и сейчас поглядываю на животный мир не без умиления: как же, воплощенное торжество жизни – проходят годы, века, а котята все такие же игривые, кошки грациозные, телята простодушные, а коровы кроткие и дойные, не нужно только вспоминать, что это другие телята и другие коровы. А те, прежние, – и самый кал, в который мы их обратили, успел тридцать раз обернуться в торжествующем (бессмертном) кругообращении веществ. (Вот вам образец еврейского индивидуализма, уничтожающего ощущение бессмертия, свойственное роевому народному сознанию, взирающему выше индивидуальностей.)

Каждый год весной, настолько ранней, что по нашим североказахстанским меркам это была еще зима, в кухне появлялся крошечный теленок. В сарае он мог замерзнуть, но я этого не знал и не интересовался. Ему веревкой отгораживали угол, он разъезжался на каких-то хрящах, которые нужно было обрезать (телят тоже обрезают). Очень скоро он начинал бойко постукивать копытцами, до невероятности простодушно оглядывая выпавший ему Эдемчик. Иногда он застывал и начинал струиться на пол из слипшейся волосяной висюльки на шелковом животике.

– Писяет, писяет! – радостно кричал я, дежурный по теленку, в то время еще добросовестно относившийся к своим обязанностям, и гордо прихлопывал его по шелковой спинке. Он мигом подбирался, и бабушка успевала – «Надо ж, скоко напрудил!» – подставить ему извлеченный из небытия специально для дней теленка зеленый горшок с ржавыми болячками на дне. В новоявленном горшке я, к восторгу своему, узнаю свой собственный, канувший в мою персональную Лету, еще совсем коротенькую, но уже поглотившую довольно много лиц и предметов. Однажды, когда горшок зимой доставили с улицы, я обнаружил на его дне острый ледяной сталагмитик, истаявший под первыми же каплями без всякого протеста, как делается все в мудрой и гармоничной природе. В своем же загробном существовании горшок совсем одичал – изоржавел, погнулся… Нет, Эдему не нужны выходцы из иных миров: спящий в гробе чужак мирно спи – жизнью пользуйся живущий.

Время от времени теленок начинал ляпать задорно шлепавшиеся плюхи, разбрызгивающиеся солнца, парадоксальным образом вкусновато попахивающие, – их тоже надо было поймать горшком. Как-то теленок расскакался и одновременно раскакался, взбрыкивая задиком с задранным хвостом и ляпая сразу во все стороны света, и бабушка, причитая, тщетно кидалась с горшком во все стороны, как энтомолог (Набоков?) с сачком, – я со смеху чуть не отдал концы.

Я всюду говорю «теленок то», «теленок се» только в обобщенно-роевом смысле: на самом деле это были разные телята. Они подрастали, мы с ними сживались, потом они куда-то исчезали, потом на полу возникала новая шкура, коричневенькая с белыми пятнами, твердая, как фанера: ее можно было поднять за край, и она почти не сгибалась. Это и есть гармоничное исконное кругообращение патриархального космоса. Ведь гармония возможна лишь в той степени, в какой она признается нашей душой, а моей душе фанерная шкура ни о чем не напоминала – только иногда ночью, наслушавшись рассказов о бродячих мертвецах, я начинал с тревогой вглядываться в светящиеся белые пятна.