Никогда еще гармошка так не пела и не рыдала в моих руках.
– И это искусство?!
«Он был велик в эту минуту!» – воскликнул бы я, если бы Луиза Карловна была мужчиной.
– Вот искусство! – Полонесс Огинского заполнил комнату, словно играли человек восемь. Его ворвалось к нам невероятно много – и он был уж так густо нашпигован подробностями, до которых мне было и за сто лет не доскрестись…
– Вот искусство! – Целый полк грянул «Прелюдию» Рахманинова – страстный человеческий голос, все пытающийся сквозь что-то пробиться, да так и падающий в изнеможении. Но человеческие голоса никогда не бывают так прекрасны…
«Аппассионата» окончательно стерла меня в пыль. Луиза Карловна призвала к себе в союзники моих богов, и боги оказались с нею заодно.
Это было даже не отчаяние, но предельно ясное понимание, что мне нет места на этом свете. Я не принимал никакого решения – я знал, что оно придет тут же, как только понадобится. Когда появилась мама, я кратко и недвусмысленно объявил, что больше учиться музыке не буду. Но она так расстроилась – мои дарования, их упования…
Однако для моей еврейской души более сокрушительным оказалось другое: купили пианино, везли, столько денег, хлопот – возразить нечего.
Я вышел на крыльцо. Было невозможно ни сбежать, ни остаться. В размозженную колоду, на которой рубили дрова, а иногда и казнили кур, был вогнан топор. Он на глазах рывками вырос выше сарая, заслонив уборную на верхушке сопки. Я двинулся к нему, понимая только одно: после этого уже никто не вспомнит ни о моем позорном концерте, ни о понесенных расходах. Смыть кровью – люди всегда видели в этом глубочайший смысл. Петька Сопатый нечаянно отрубил кончик указательного пальца, а потом пошел искать и не нашел: «Наверно, куры склевали». Я внимательно посмотрел на кур. Они хранили полную безмятежность, не догадываясь, какое редкое лакомство их ждет.
Я не сразу догадался положить палец на край колоды – а то все было никак не прижать плашмя, – мешали остальные пальцы, а если их разогнуть, можно было тяпнуть и по ним. Потом до меня вдруг дошло, что это не обязательно должен быть указательный палец – хватит и мизинца. Тем более что на гармошке он не нужен. Потом вдруг показалось, что прямо по незащищенной кости будет страшней, и я перевернул мизинец подушечками кверху. Никакого страха я не чувствовал.
Я тоже был орудием высшей воли, как топор – моим орудием, как Луиза Карловна – орудием богов. Необыкновенно музыкальный, как гудок тепловоза, женский крик заставил меня вскинуть голову. На крыльце стояла мама со стеариновым лицом. Руководившая мною воля от крика вздрогнула, и удар пришелся в ладонь, в мясистую часть, которую так любят каратисты.
Прорубить ее насквозь я не сумел. Еще и колода спружинила: древесные волокна были размочалены и махрились, как на изношенной зубной щетке.
Невозможно было представить, что кость прячется на такой глубине.
Обострение отщепенческих болей я и сейчас лечу теми же домашними средствами – научился только обходиться без необратимых увечий: берется тугая свиная кожа, в которую по возможности тесно зашивается нога. Зашитую ногу в стягивающемся от жара сапожке следует держать над огнем до полной готовности. Соль и перец добавляются по вкусу. Рекомендуется евреям и непризнанным гениям.
Впрочем, левая кисть, несмотря на дилетантский метод душевного обезболивания, все равно работает у меня дай бог всякому – динамометр почти не улавливает разницы. Разбаливается, если только передержишься за носилки. Или за топор.
По оплошности сталкиваясь с Луизой Карловной, я срочно принимал припрыгивающий вид: чуял, что жизнерадостность – единственный козырь ничтожеств. За гармошку я тоже больше не брался. Правда, года через два, в поезде Семипалатинск–Алма-Ата не выдержал: какой-то пацан, примерно мой ровесник и все еще вундеркинд, дивил народ Мокроусовым и Дунаевским. «Сколько лет?» – ревниво спросил его папаша, когда я сыграл пару-тройку вещиц «для подлых», как выражались в простодушные петровские времена. «На полгода старше», – обрадовался он, и потом, когда мы с вундеркиндом обменивались гармошкой, вступив в борьбу за народную любовь, ревнивый папаша сообщал про меня каждому новому слушателю: «На полгода старше». Успех нисколько меня не окрылил. Все это была суета.