Отец, уже полуслепой, не мог пропустить ни одной книги. По математике, по биологии (что он там понимает, раздражался я) – непременно возьмет и, ложась щекой на страницу, страдальчески просмотрит до конца и с гордостью за меня заключит: «Ничего не понимаю».

Картинка на внутренней стороне век: папа бодро ведет корову, что-то читая на ходу. Он до отказа набивал книгами самодельные полки, а самодельными полками – комнату. И может быть, только благодаря им наш потолок не просел окончательно. Среди этого наследства – единственного – у меня не поднимается рука выбросить целые тучи прогрессивных авторов на всех европейских языках (Драйзер – вершиннейший из них). Всякий раз меня так и пронзает, что отец до конца дней оттачивал свои иностранные языки и что-то серьезнейшим образом изучал – все готовил себя еще к каким-то связям с иностранцами, евр. морда, хотя жизнь-то давным-давно была уже кончена…

Только совсем недавно до меня дошло, что ни к чему он не готовился, а делал то, что нравится. Он не кокетничал и не прятал голову в песок, уверяя, что он счастливый человек: единственное, чего он по-настоящему хотел – места в людском мнении, – он всегда имел, как каждый имеет то, чего он хочет по-настоящему. Он был не только счастливым, но еще и везучим человеком: он всегда с радостным облегчением вспоминал, до чего вовремя его посадили, освободив таким образом от множества подлых соблазнов.

Уже в стольном граде Кара-Тау у отца наконец появился младший еврейский друг, носивший говорящую фамилию Могилевский, бородатый и красивый, как карточный восточный король, и почти такой же маленький. Когда ему было лет пяток, его еврейского папу арестовали, а маму вместе с ним и старшей сестренкой отправили в какой-то не то кишлак, не то аул, где только председатель и парторг с грехом пополам понимали по-русски. Там уже маму досадили окончательно. Дети, как в сказке, три дня и три ночи просидели на крыльце районного НКВД, пока их, во избежание соблазна, какой-то добрый человек не турнул от детдома подальше.

Так, с чисто еврейской изворотливостью ускользнув от детприемника, ловкие малыши вернулись обратно в чужой Эдем, где непонятные люди говорили на непонятном языке. Их начали кормить по очереди, передавая из сакли в са… – или это называлось юртой? Нет, это был чум, то есть иглу, вернее, вигвам, главное – сестра, десятилетняя девочка, разнюхала на расстоянии двух верблюжьих, вернее, собачьих переходов русскую школу и как клещ присосалась к русской культуре, а потом принялась протаскивать туда же еврейскую родню. Через несколько лет они с братом уже пробрались на Доску почета, захватив проценты, причитающиеся коренному населению, а в день получения чужой золотой медали юный карьерист Могилевский увидел на школьном крыльце изнуренного оборванца – это был его еврейский папа, который приехал умереть у него на руках, чтобы сэкономить на собственных похоронах: похоронили его за колхозный счет. Правда, без гроба, но евреи к этому привыкли.

Я познакомился с Могилевским, когда он, обладатель красного диплома, преподавал в институте, жил с семьей в студенческом общежитии и каждый день ездил на велосипеде за пятнадцать верст. Более удаленной делянки для экспериментов завкаф, желавший и впредь оставаться единственным кандидатом наук на кафедре, подобрать не сумел. Я, в ту пору подающий большие надежды счастливчик, снисходительно пожал руку этому усердному кроту, искоса оценившему мою завидную внешность в стиле «рюсс». Он же выглядел понуро: как раз вчера у его дочки обнаружилась скарлатина, за что преподаватель физры, живший в том же общежитии, тряс его за грудки и орал: «Ну, если Женька заболеет, жидовская морда!..» – дочурка физрука имела несчастье поиграть с маленькой евреечкой.