, помнишь?» А я: «Да откуда мне об этом помнить?» А дядя: «Ну как же, ведь у деда Маура было полное собрание сочинений отца Мункуниля, и он читал нам из него фрагменты, чтобы мы слушали звучание нежных латинских глаголов, ты же помнишь?» Дело в том, что он на несколько мгновений спутал меня с отцом, и я подумал, что, хотя дядя и зовет меня Микелем, ему, наверное, всегда кажется, что я нечто вроде реинкарнации его любимого Пере… А может быть, и ненавистного.

И вот я снова стал Микелем, то есть самим собой, потому что дядя говорил: «Микель, твой дед Тон натолкнулся на яростное сопротивление своего отца, в планы которого совершенно не входило изменение Вергилиева пейзажа, воспетого им в таких бессмертных и безнадежно прекрасных стихах:

О, ветры в чащах боязливых древ,
Потоки чистые неведомых желаний,
Где дом отеческий хранит огонь лобзаний
Лучей, что гасли, в небе пламенев.

– Ты никогда не любил прадеда Маура.

– Ты думаешь, я мог благосклонно относиться к поэту, любимое слово которого «неотвратимо»? – Он отвернулся и стал сердито рыться в коробке с бумажными животными, перемешивая абиссинских львов с малюсенькими слонами и гигантскими птицами. – Но в глубине души я поэту симпатизирую. Он был одной из моих жертв.

И потому, когда сын спросил его мнения и отеческого благословения на то, чтобы разрушить часть дома и построить такой особняк, какой угодно бы было видеть Богу с небес и администратору его расчетного счета, поэт энергично воспротивился и представил в качестве неоспоримого аргумента триста двадцать девять стихотворений, к тому моменту написанных им в доме Женсана. Антонию, который имел достаточно здравого смысла, чтобы оставить при себе имевшееся у него мнение относительно отцовского творчества, пришлось повести переговоры с большим тактом и пойти на серьезные уступки в отношении проекта, к ужасу в отчаянии качавшего головой Мункуниля, на глазах которого отправлялись ко всем чертям его самые лучшие идеи. В конце концов, чтобы окончательно убедить упрямого поэта, его сын пошел на приемлемые для обеих сторон уступки в отношении четырех или пяти переделок и согласился, чтобы комната бабушки с дедом была расположена в передней части здания. В запале, чувствуя, как победа с каждой минутой становится все ближе, дон Антоний Женсана экспромтом произнес речь, в которой говорилось: «Чего бы еще я, молодой отпрыск древнего рода Женсана, мог пожелать, кроме как связать имя нашей семьи, уже облагороженное музыкой благодаря нашему прапрадеду Сортсу[36], а теперь вознесенное к небу священным искусством поэзии (нежный взгляд на отца) со славным искусством Льюиса Мункуниля, с искусством, выраженным в камне, объемах и пространстве? И если бы мне была дозволена такая смелость, я бы заметил, что имя Мункуниля так же не-от-вра-ти-мо связано семейными узами с именем возлюбленного отца Жуана, автора „De vera religione“[37], столь дорогим всему нашему дому». И надо бы ему раньше об этом напомнить, поскольку этот довод стал для деда Маура решающим, несмотря на недоверие, которое ему внушали молоденькие архитекторы. Естественно, дон Маур уступил прекрасным словам, идущим от сердца, как любой человек, всю свою жизнь посвятивший созерцательному безделью, постоянно витающий в облаках и глядящий на звезды в поисках самого прекрасного и воздушного александрийского стиха.

– Часовню трогать не будем. Во всем доме сделаем паровое отопление. Платить за все буду я, папа.

– Оставим блеск метафор.

– Что?

– А ведомо ли тебе, каков источник оных денег?