. И первое воскресенье, когда ни Болос, ни я, не сговариваясь, не пошли к мессе – посмотреть, что из этого получится. На следующий день мы поняли, что ничего не произошло, то есть, наоборот, происходило нечто замечательное: у нас стало гораздо больше времени. И через несколько ночей – первый приступ тахикардии, который меня ужасно напугал. Это произошло дома, ночью. Бабушка Амелия уже давно спала, а родители ушли, не помню куда. Дела у Пере Первого, Будущего Беглеца, шли уже неважно, но фабрика стараниями моего кузена Рамона и при почетном присутствии дяди Маурисия все еще как-то держалась на плаву. У Рамона был разгар приготовлений к свадьбы с Лали Брос, и каждую ночь он падал в кровать совершенно измученным. Я всегда спал в комнате один, потому что чего-чего, а комнат в доме Женсана было предостаточно: комната у меня была огромная, почти необъятная, и я променял ее на мечту, Жулия.

Было темно, и я еще не совсем очнулся от кошмара, в котором страх перед дубинкой бешеного полицейского, яростно набрасывавшегося на нас во время полуденной демонстрации, смешивался с завыванием сирен и нашими голосами: криками мы с Болосом пытались прогнать страх, ведь на демонстрацию пошли только Болос, Микель и еще сто девяносто восемь идиотов. (Бояться, между прочим, не контрреволюционно.) Я в отчаянии бросился в первый попавшийся открытый подъезд, потому что больше всего боялся, что меня схватят и увезут в полицейский участок на улице Лайетана и там начнут пытать. Нет, только не это! Микель не знал, насколько он способен переносить физическую боль, и ни в коем случае не хотел превратиться в предателя. Нет-нет, только не это! Такие вещи ему снились – все вперемешку. Кроме того, его беспокоило еще кое-что: он столько времени провел на демонстрациях, что уже давно не занимался, не ходил в библиотеку и не появлялся на лекциях. Ни о каких лекциях в такой обстановке и речи быть не могло. Мое будущее историка («Да уж, историк, с такой профессией на кусок хлеба с маслом не заработаешь! И не стыдно тебе, что твой двоюродный брат, дальний родственник, а вовсе не мой сын, заведует нашей фабрикой?») начало погружаться в туман. На самом деле я даже не знал, собираюсь ли я быть в этом неясном будущем историком, филологом, литературоведом, востоковедом или географом: в те беспокойные годы все эти профессии вызывали у меня интерес, и это только усложняло то, что мне и раньше давалось непросто, – принятие решений. Тогда-то меня и разбудил стук далеких барабанов, стук близкий и неровный, и я проснулся в темноте, весь в поту, и грудь моя оказалась натянутой кожей барабана, и из нее раздавалось «бум-ба-рам-бей-бум». Я испугался и не придумал ничего лучшего, как пойти разбудить Рамона, который в рабочие дни ночевал у нас дома: «Эй, Рамон, ну проснись!» – а он все спал как убитый. (Рамон окончил школу с отличными оценками, помогал с фабрикой своему дяде, то есть моему отцу, был помолвлен с Лали Брос, вот-вот должен был жениться, а по воскресеньям ходил на футбол – понятное дело, что чутко спать он никак не мог.)

– Что случилось?

– Не знаю, – с тревогой ответил Микель. – Вот, потрогай.

Он положил руку кузена себе на грудь. Тот отдернул ее как ужаленный. Потом протер глаза и вернул руку на то же место.

– Вот черт! Что же это такое?

– Не знаю.

– Блин. Надо твоим родителям сказать.

– Их дома нет. – (Бум-ба-рам-бей-бум.)

– Тогда бабушке. Дяде Маурисию.

– Да они помрут от страха. Ничего, пройдет.

– Блин. Да что ж это за зараза такая? – Рамон, несмотря на свою безупречную карьеру, совершенно не умел разговаривать по-человечески, чем приводил в ужас свою мать, умиравшую от стыда каждый раз, когда ему случалось матюгнуться в присутствии Лали Брос. Он еще раз протер глаза и начал философствовать: – Во, блин, херня, мать твою… Слушай… А так? – Тут он перешел от слов к делу и опять положил руку мне на грудь. – Как ты себя чувствуешь-то?