– Гайдар – просто честный кассир. Ему хватило мужества выйти к народу и сказать, что в кассе денег нет. Если бы он не пошел на либерализацию цен, было бы только хуже. Гораздо хуже.
Но Антонина Ильинична и слушать ничего не хотела.
– Нельзя было так сразу все менять, не спросив людей!
– А в семнадцатом году людей спросили, когда все поменяли?
Бедная Антонина Ильинична задохнулась от возмущения.
– Как же можно сравнивать?! В семнадцатом году все сделали для людей, чтоб все были равны!
– А что, у нас все были равны? – не сдавалась Вера. – Вот возьмем деньги. Одна и та же сторублевка стоила неодинаково в Москве и, скажем, у нас, в Сочи. Не говоря уж, например, о Салехарде.
– Как это? – недоверчиво нахмурилась Антонина Ильинична.
– Очень просто. В Салехард мясо завозили два раза в год – на майские праздники и на октябрьские. Все остальное время мясо просто невозможно было купить. Ни за какие деньги. То же самое с молоком, с маслом, с промтоварами. Мне один отдыхающий рассказывал. То есть в Салехарде, да и в других местах, сторублевка была условностью, а в Москве на нее хоть что-то можно было купить. Какое уж тут равенство!
– Ну и что? Зато в Салехарде можно было накопить денег, приехать в Москву и все потратить. Машину купить!
Вера покачала головой:
– За машинами люди в очереди стояли года по три, а человеку из Салехарда еще надо было в эту профсоюзную очередь пробиться. Так что одни и те же деньги имели разный вес. Все зависело от того, в чьих они руках.
– Зато теперь все равны. Ни у кого денег нет!
Антонина Ильинична так обиделась за семнадцатый год, что дулась на Веру весь вечер. Ужин прошел в тяжелом молчании, но, когда они разошлись на ночь, Антонина Ильинична все-таки решила помириться. Заглянула к Вере, вошла и присела на краешек кровати.
– Ты меня пойми, я по себе сужу. Думаю, раз мне хорошо жилось, значит, всем было хорошо. Конечно, все не так просто. Я-то за мужем жила, как за каменной стеной, но тоже всякого навидалась. И за колбасой в Москву ездила…
– Это еще не самое страшное, – вздохнула Вера.
– Да, не самое, – согласилась Антонина Ильинична. – Я, еще когда в Гнесинке училась, меня на практику летом послали в пионерлагерь. Хор там, аккомпанемент на фортепьяно… В пяти километрах от лагеря – деревня. Так чья-то светлая голова удумала детей в эту деревню на экскурсию вести. Приходим, а в деревне одни старые бабы. Ни мужиков, ни детей. Колхоз далеко, так из этих баб организовали артель – игрушки елочные делать. Выдували эти игрушки где-то в другом месте, а они только глянцем покрывали. Это называется «реакция серебряного зеркала». Страшно вредная – аммиак, формальдегид… А они каждый день и целый день этими испарениями дышали… Все производство – в каком-то жутком сарае, в корыте… И все бабы пили. Боже, ты бы видела, как они пили! Самогон гнали. А я их понимаю. Нищета беспросветная… Ходили все опухшие, страшные, как вурдалаки…
Она помолчала и со вздохом продолжила рассказ:
– Потом, помню еще, как на овощебазу нас гоняли – капусту перебирать. В той же Гнесинке. Капуста гнилая. Новую подвозят, мы говорим, давайте эту разбирать! Нет, говорят, сначала вон ту, лежалую. А нам работать не хочется, да и руки испортить страшно, мы ж музыканты. Так мы водкой от работы откупались. Привезем водки, нам в ведомости отмечают, что мы норму выполнили. А капуста эта так на базе и гниет. И никому не жалко. Воровали все, кому не лень. Колхозная, значит, ничья.
Она опять вздохнула, поплотнее укрыла Веру одеялом и ушла.
Вроде бы помирились, но… до следующей ссоры.