Клацнула цепь у Ференца на ноге.


Мостыря старалась убить Ференца едва ли не больше, чем одарить светом Мемеля Артемоса. Но он почему-то не умирал.

Слова впивались в тело, портили руки, пальцы, выползали язвами, прижимали к земле и давили, давили, давили…

– Мемель Артемос! Благодатный!

– Ференц Гнутый! Сдохни, гад!

– Умри!

– Опорожнись!

– Чтоб тебя вырвало! И перекрутило!

– Жри траву!

Утром и вечером.

Ференц ползал, звеня цепью, под дождем и солнцем. Обросший, грязный, в тряпье и экскрементах. Но не умирал.

Он ворочал обожженным языком, но его собственные слова оставались в нем же. Он бился головой, как хотели, как говорили, кусал себя и рвал волосы.

Но не умирал.

Ночью в голове у Ференца яснело, и он забывался сном, в котором Яся улыбалась ему, прежде чем рассыпаться пеплом.

Потей приходил к нему после обеда и, присев на безопасном расстоянии, спрашивал:

– Ты почему не умираешь, гнида? Или наши слова недостаточно темные? Или ты вообще оглох, гнусь?

Ференц, идиот, мразь, безмозглый, улыбался, показывая огарок языка.

Он и сам не знал почему. Он спрашивал у звезд – те молчали. Спрашивал у Яси – она чернела: «Глупенький».

Слова бродили в Ференце, горькие и светлые, жаждущие мщения и правды, пока однажды он не понял: нет для него слов, что убивают.

Все слова – свет. А свет – жизнь.

И прямо посреди очередных завываний («Ференц Гнутый! Стань прахом!»), он встал, словом переплавил цепь и мимо окосевших селян направился на северо-запад.

Свет его бил до неба.

Алексей Провоторов

Эффект дефекта

Станция подземки была заброшена, стенки тоннеля заплели корни; рельсы тускнели и уходили в темноту, словно в никуда, терялись под слоем темных листьев, которые намело за многие годы через сорванные двери наверху. Казалось, если пойти по рельсам вперед, то навсегда потеряешься в каком-нибудь другом мире.

Впрочем, путь вверх по лестнице обещал почти то же самое. Эти края сильно отличались от города.

Листья лежали на ступенях, на плитах пола, и на многолетних слоях светлела россыпь свежего листопада. А может, это и правда падал сверху лунный или еще какой свет.

Было холодно и сыро; каменный свод тоннеля покрывала изморозь, и рельсы казались от нее матовыми. На стенах чернели замшелые полосы – весной здесь высоко поднималась талая вода. Но она так и не вымыла запах креозота. Запах гари тоже никуда не ушел; впрочем, он был слабым и почти незаметным – еще один призрак этого места, не более.

Звери спускались сюда, как к себе домой, и не все следы можно было узнать. Змеи водились здесь в изобилии. Часто они сползались на лестницу, иногда забирались на старые, позеленевшие медные люстры.

Но сейчас стояла осень, и змеи уже спали. Свет фонаря за спинами двух мужчин не мог их потревожить. Впрочем, большая часть лучей света упиралась в плащи и широкополые шляпы, не достигая ни перрона, ни подножия лестницы. Холодные непрозрачные тени валились вперед. Но сверху от невидимого входа все же падал какой-то свет, и он становился тем заметнее, чем больше глаза стоящих в тоннеле привыкали к темноте.

Свет был чуть розоватый и голубой. Не луна так светила над одичавшим парком, не луна мигала где-то вверху, как газовая вывеска, заставляя пятна чуть плавать по недвижным очертаниям стылой, брошенной станции.

– А правду говорят? – спросил наказатель, поставив ногу в кожаном сапоге на заиндевевший рельс, и кивнул наверх, в озаряемую мягким вспышками тьму. Тускло блеснули его очки.

– Ну так, – неопределенно согласился его собеседник, выпуская поводья лошади. В спину приехавшим по тоннелю светил желтый фонарь, укрепленный на двуколке. Они прикатили сюда по рельсам, на сменных колесах. Дрезину им не выделили – ее было не перетащить через завалы на старых рельсах.