– Каша в печи, – сказала мать, отворачивая голову от бумажки с Наставлением. И зашептала: – Нет хуже, чем тратить свет в пустоту, в черную землю, ибо не будет прока в тех словах червю, будет токмо яд…

Ференц выставил чуть теплый горшок на стол.

Каша подгорела, но была вполне съедобной. Ференц зачерпывал и жевал, перебарывая слова Наставления другими звуками: скрипом лавки, скребками ложки, движением челюстей, урчанием желудка. Мать, впрочем, шептала все тише, ниже и ниже опуская к тюфяку темноволосую голову.

– яд гордыни… обернется тьмой…

Раньше Ференц думал, что мать умеет читать, но скоро заметил, что она держит бумажку то одной стороной, то другой и смотрит в корявые значки пустым взглядом.

– …свет вечный…

Не договорив, она захрапела, неловко уткнувшись в собственную руку.

Ференц подождал немного, вытащил из опухших пальцев Наставление, задул свечу. Накрыл спящую мать худой дерюгой. Хотелось сказать ей что-то хорошее, но ведь полыхнет, как есть полыхнет. Поэтому, потоптавшись, он произнес:

– Эх, дура…

А потом долго стоял на крыльце, наблюдая отходящую ко сну Мостырю, черные крыши домов на фоне неба, вертикальные полоски света, пробивающиеся сквозь ставни.

Шпынь, поскуливая, подобрался ближе.

– Ну что ты, псина безмозглая? – наклонился к нему Ференц. – Тоже добрых слов не слышал?

Он огладил собачий бок, попутно выбирая из шерсти соломины и репьи. Шпынь благодарно дышал, шевелил во тьме влажным носом.

– Ладно, – сказал ему Ференц, отнимая руку, – дурной ты совсем. Четырехлапый, а все одно – червь.

Выйдя за забор, он побрел в сторону ручья, где, наверное, уже ждала Яся.

Шелестела трава, на другом конце деревни перекрикивались неясными голосами, но один вроде был Потеев. Смутно белела тропка.

Обойдя мостки, с которых полоскали белье, Ференц свернул на узкую полоску берега, окаймленную камышом и ольхой.

Шагов через двадцать в стороне открылась притоптанная полянка с бревном. Яся услышала его, вскинулась:

– Ференц!

– Ш-ш-ш! – зашипел Ференц. – Вот же горластая!

Яся, пахнущая хлебом, двинулась к нему. Ференц поцеловал ее, сначала, промахнувшись, в подбородок, затем уже нашел губы.

А затем шею.

– Ммм, – сказала Яся, запрокидывая голову.

Они сели на бревно.

– Приготовилась? – спросил Ференц.

– Придумала, – сказала Яся.

Темнота скрадывала ее фигурку, руки, лежащие на коленях, длинную вязаную кофту. Ференц видел только серый овал лица с тенью носа.

– Только осторожно, – сказал он.

– Ага.

Яся приблизилась. От ее дыхания Ференцу вспомнился Шпынь.

– Глу… – прошептала Яся. – Глупенький.

Слово вошло в Ференца тонким жальцем.

Оно было бледное, длинное. Покрутилось, пожужжало у него внутри и, стукнув о ребра, рассыпалось отзвуками.

…лупенький…..упеньки…

Разожмурив глаза, Ференц увидел все то же: ночь, контур Яси, лохматые деревья у Яси за спиной.

– И как? – тихо спросила Яся.

Вместе они следили, как свет слова тает под кожей запястий, предплечий. Будто оброненный в речку на глубину осколок зеркала.

– Ничего вроде, – сказал Ференц. – Не полыхнуло же?

– Нет. Но я глаза закрыла.

– И я.

Они посмеялись, прижимая к губам ладони.

– Я тебя люблю, Яська, – сказал Ференц.

Как-то само у него это вылетело, не со зла.

Сначала разгорающееся свечение зародилось у Яси под левой грудью, а затем, осветив ее всю, испуганно-моргающую, столбом рвануло в небо.

– Ференц!

Ференц свалился с бревна наземь.

Трава, бревно, река, ольшаник – все вдруг стало видным и резким, как днем. Одну Ясю разглядеть было невозможно.

Столб света не собирался утихать.

– Ференц!

– Я это… как же… – Ференц прикрыл глаза рукой. – Я не хотел, Яська!