Журавль? Я немало пожил среди тех, кто укротил Тигр и Евфрат, и теперь усовершенствовал этот механизм для подъема воды. Шест с ведром на конце был укреплен на вершине столба, врытого в землю. Шест наклоняли, чтобы зачерпнуть воды из реки, подымали, вращали относительно столба и выливали воду либо сбоку, либо сзади: в устроенный повыше водоем. Эта процедура позволяла в безводные сезоны – особенно в сияющую зимнюю сушь – орошать поля с помощью каналов. Люди освоили орошение, затем стали сопровождать эту работу пением, медленной мелодией из трех нот, ясной и умиротворяющей, днями напролет висевшей в безоблачном небе.

А письменность они придумали и без меня. Кто-то уже схематично рисовал продукты питания для составления учетного перечня. Я предложил им наряду со знаками-предметами ввести знаки-звуки, которые отсылали бы к звучанию слова, – без смешения идеограмм и вокабул письменность сумеет выразить лишь немногое.

И наконец, нашу задачу упростило одно растение, в изобилии росшее по берегам Нила; оно навсегда расширит границы сознания, откроет новое будущее, ускорит развитие культуры.

Этому изящному нефритово-зеленому тростнику, растущему кустами или сплошными зарослями, удалось совершить неслыханный подвиг; внешним видом он соединял небо, воду и землю – небо, потому что вершина устремленного вверх стебля увенчивалась звездообразной розеткой листьев, подобной солнцу с его лучами; воду, потому что его стебель фонтаном взлетал из воды; землю, потому что его корни крепко цеплялись за почву, прочные корни, из которых мастерили кухонную утварь. Его считали очень умным и даже способным путешествовать! И верно, я не раз замечал группу этих тростников, вместе оторвавшихся от почвы и образовавших плавучий остров, они вольно устремлялись покорять новые земли, и не было им дела ни до берегов, ни до животных, ни до людей.

Солнечная душа этого растения, его независимость и быстрый захват территорий вызывали уважение прибрежных жителей, которые считали его священным и старались постичь его богатства. В истории оно сохранилось под именем «папирус».

Они его жевали, высасывая нежный, довольно пресный сок, а волокна выплевывали. Из цельных стеблей строили лодки; из стеблей, расщепленных на тонкие слои, мастерили корзины, циновки и сандалии. Исследуя его иные возможности, они изобрели первую «бумагу», гладкую, чистую поверхность, пригодную для рисунков и записей, которая пришла на смену тяжелым и хрупким месопотамским глиняным табличкам.

Изготовление папируса занимало недели. Мужчины выдергивали тростник, срезали листья и корни, затем острым ножом очищали стебель от горькой коры. Потом разрезали нежную мякоть на широкие полосы, гибкие и тонкие, которые еще утончали отбиванием. Затем долго вымачивали, многократно меняя воду, чтобы удалить сахар. Полосы выкладывали на доску, одни горизонтально, другие вертикально, двумя слоями. С помощью звериных шкур и камней конструкцию пригнетали и на несколько дней оставляли сушиться на солнце. После этого этапа, необходимого, чтобы избежать появления плесени, проходились по заготовке валиком из слоновой кости, выравнивая шероховатости и полируя страницу, – но в меру, поскольку на чересчур глянцевой поверхности чернила не оставят следа.

На берегу божественной реки, запасшись этим чудесным папирусом, я просидел многие месяцы напролет с моими новыми друзьями, стариком Экаем и юношей Меми, которым хотелось приручить знаки и овладеть ими.

Светло-серые глаза опаленного солнцем здоровяка Экая так освещали его лицо, что оно, казалось, излучало седую гриву и бороду. Годы выгравировали на его лице улыбку; то, что у других было морщинами, у него стало выражением непреходящей радости. Несмотря на скрючивший тело ревматизм, кисти рук и пальцы сохранили гибкость и позволяли ловко орудовать кисточкой: несколько взмахов, и на буром папирусе возникали женщина, кошка, лотос или ибис; его цветы дрожали от нежного дуновения, а крокодилы и змеи отличались такой живостью, что мы опасались, как бы они нас не куснули. В отличие от художников, встреченных мною позднее, Экай был новатором. Никто до него канонов не устанавливал, и его кисточка сновала легко, свободно и беззаботно: он не повторял, он творил.