– Ты что, уже уходишь? Нет, ты подожди, куда ты торопишься?!

Я попытался распрощаться с Некричем, но он не хотел меня отпускать.

– Ну не застали, и черт с ней, в следующий раз застанем. К чему она нам, когда у нас еще бутылка вина есть?

Начинало быстро смеркаться. Мокрые подоконники и лежавшие вдоль улицы железные трубы отражали тусклый свет пустынного неба. Пунцовые задние огни тормозивших у светофора машин вытягивали жилы из живота. Горчичная штукатурка послевоенных домов становилась еще горше. Большая собака с мокрой свалявшейся шерстью, бездомная или потерявшая хозяев, пробежала мимо нас по краю тротуара с озабоченным видом, как будто ей было куда бежать.

– Послушай, Игорь, не уходи. Я знаю тут неподалеку чудесный скверик со скамейками, идем туда, посидим, выпьем. Понимаешь, я ненавижу такие сырые сумерки, я просто не выношу быть в это время один, совсем не могу, такая тоска… Не оставляй меня, идем в скверик.

Некрич даже взял меня за рукав.

«Чертов шизофреник, – подумал я. – У всех у них как сумерки, так тоска. Связался себе на горе, теперь не отделаешься».

– Или знаешь что, пошли ко мне. Ты ведь ни разу еще у меня не был, пошли сейчас.

Я устал в этот день от Некрича, мне хотелось побыстрее с ним расстаться.

– Нет уж, давай лучше в скверик.

Несколько скамеек стояли среди мокрых деревьев неподалеку от трамвайного круга, мы сели на спинку одной из них, открыли бутылку. Красное вино в бутылке зеленого стекла было почти черным и очень кислым на вкус. Некрич, как обычно, говорил о своей мифической жене: она, конечно, тоже любила красное, особенно грузинское, лучше всего с мясом, он готовил для нее по выходным, специально покупал вырезку на рынке и, пока она ела, смотрел на нее, забывая есть сам (в последнее мне уже совсем слабо верилось).

– Я любил ее не только как жену, но как будто она была дочь моя, а она меня, как будто я сын ей, во всяком случае, мне хотелось, чтобы мы любили друг друга не просто как муж и жена, а как родители детей любят, словно мы дети друг друга… Но, видно, нельзя одновременно быть мужем и сыном, поэтому все и рассыпалось…

Развернувшийся на кругу трамвай – аквариум застывшего света среди мутной полутьмы – остановился напротив нас. Из него вышел, едва не упав, сильно пьяный мужчина в расстегнутом кожаном пальто, с дипломатом в руке, на лице его были написаны такие усталость и скука, какие возможны только в сырые зимние сумерки. Шатаясь из стороны в сторону, он словно отшвыривал свое грузное опостылевшее тело, пытаясь отделаться от него раз и навсегда. Наконец он добрался до ближайшей скамейки, упал на нее, кинул рядом дипломат, потом раскрыл его, достал журнал «Плейбой» и с тоскливым отвращением стал перелистывать. Рядом зажглись одновременно два белых фонаря, сгустив тьму за собой. Некрич, примолкнув, следил за листаемыми страницами остановившимся взглядом, словно глаза его заморозил скользивший по страницам слепой блик люминесцентного света. Трамвай, который давно уже должен был тронуться, стоял неподвижно, похоже, он встал здесь навсегда. Пассажиры в нем сидели не шелохнувшись, точно спали с открытыми глазами. Мужчина отложил журнал на мокрую скамейку и смотрел на снег перед собой. Я несколькими глотками допил оставшуюся в бутылке черную кислятину и увидел, как от Некрича, застывшего на спинке скамьи, отделился другой, маленький Некрич, тот самый, из «Бориса Годунова», в крестьянском армячке, прошел, ступая лаптями по отсвечивавшей плоской воде луж, к скамейке, где развалился, глядя сквозь него, мужчина с «Плейбоем», и стал разглядывать журнал. Он внимательно, не мигая, рассматривал женщин, осторожно переворачивая страницы одним пальцем. Пару раз для удобства листания послюнявил его языком. К одной из фотографий прикоснулся левой рукой и погладил. Наконец трамвай с лязгом тронулся, пассажиры в нем очнулись, и он исчез.