Ещё один день, говорил он. Ещё один. Последний. Но завтра был очередной сеанс. Дуэль длиною в жизнь. Трагичное, страшное, чарующее.
Человек в капюшоне хотел оказаться на месте одного из дуэлянтов. Остаться в тоннеле, в памяти Эльбы.
Ещё бы научиться ненавидеть противника, как немец и австралиец ненавидели друг друга. Видеть настоящего врага, а не того, кто хочет избавиться от тебя из страха.
Глаза в глаза. Ненависть, отражённая в ненависти.
На середине тоннеля, под информирующей об этом табличкой, кто-то нарисовал чёрным маркером фигурку человека, сидящего в позе лотоса. У человека было три глаза, третий – между бровей. Чакра аджна. «Приказ» на санскрите. Аджна управляла умом. Третий глаз вывели синим маркером.
И ни фига она не синяя, со злобой подумал человек в капюшоне, чакроведы сраные. Она, аджна эта, жёлто-зелёная, трупного оттенка. А ещё ей можно взрывать черепушки. В прямом смысле: бах! – и кровь с кусочками думалки во все стороны.
Уеду, пообещал он себе, завтра.
Суббота пахла праздником. Была звонкой, яркой: розовой, зелёной, жёлтой, голубой. Ближе к обеду разноцветные струи потекли в чашу района Санкт-Паули.
Электричка полнилась нарядными людьми. Напротив Глеба сидела троица в пёстрых брюках-клёш, блестящих пиджаках и кукольных париках. Мужчина у окна порос улыбчивыми подсолнухами. В пластиковых стаканчиках искрилось и пузырилось молодое вино. Повсюду были цветы и ленты: на одежде, в волосах, в глазах и даже, казалось, в немецкой речи – тяжёлые соцветия с треугольными лепестками.
– Что празднуют? – спросил старший.
– День хиппи. Любовь, свобода… что-то в этом духе.
Они вышли на станции Санкт-Паули, впереди стучали огромные деревянные калоши, над эскалатором плыли золотые и изумрудные кудри, соломенные шляпы, бархатистые шарфы.
Автомобильное движение перекрыли, двери баров были распахнуты настежь, в хмельном воздухе покачивались шары и гирлянды, звучали шлягеры семидесятых. У Глеба рябило в глазах. Старший косился на мужчин, переодетых в женщин. Грузовики ждали у обочин, чтобы – скоро, скоро! – покатить по проспекту, изрыгнуть в толпу конфеты, цветы, мыльные пузыри.
Спустившись к набережной, они направились к кирпичной меднокупольной ротонде. Никаких табличек, вывесок. Глеб вёл старшего, как когда-то вели его.
В подъёмной шахте майор изменился. Но не до конца, будто по принуждению – на середине трансформации из человека в ищейку. Размашистым винтом уходила вниз лестница, липла к выгнутым стенам. Мерно гудели моторы грузовых подъёмников.
Они спустились лестницей.
По тротуару туннеля жиденько текли туристы. В жёлобе проезжей части зазвенел велосипед. Негусто: видимо, многих привлекли гуляния в Санкт-Паули.
Керамическая чешуя свода блестела в электрическом свете, казалась влажной. Длинные чёрные турбины, отвечающие за вентиляцию туннеля, будили воспоминания о Жюле Верне; барельефы из майолики – раки, рыбы, змеи, пингвины – о Лавкрафте.
– Что? – вырвалось у Глеба при виде осунувшегося лица старшего.
Майор остановился и смотрел вверх. Парочка корейских пенсионеров с ворчанием стянула чемодан на проезжую часть, чтобы обойти зазевавшегося мужчину.
– Если он был здесь и видел это… – произнёс старший, – я найду его.
– Видел – что?
– Это, – повторил майор. – Эти двое… уф-ф… память о них как радиация…
– Мы сами как радиация!
Глеб дёрнул головой в сторону старшего. Голос принадлежал не майору, но странным образом исходил из его головы, будто череп нуса превратили в динамик.
Превратил тот, кто продолжил:
– А теперь они пытаются залить нас бетоном. По одному. Что тебе сказали, майор?