– Внимание. Через минуту дверь будет открыта, в камеру зайдут специалисты для проверки микрофонов. Внимание. Отойдите к дальней от двери стене и лягте на пол между кроватями. Те, кто не подчинится, будут застрелены. Одного из тех, кто пойдёт на сотрудничество, мы освободим.

Командир отпустил кнопку, и в «приёмном покое» воцарилась вязкая тишина. Учёные и военные пялились в слепое окно Храма Бессонницы, будто на серый занавес, который вот-вот разойдётся.

Динамик ожил ровно на четыре секунды.

Им ответили.

– Что… что он сказал? – залепетал Фабиш.

Ты прекрасно слышал, что он сказал, подумал Гур, и уже не забудешь ни этого глубокого, абсолютно пустого голоса, ни самих слов. Не забудешь никогда, как и я.

У Гура перехватило дыхание. По коже продрал мороз.

Смысл услышанного прятался за тенью рассудка, в опасной близости от безумного осознания, и был лишь один способ постичь услышанное – продавить лицо сквозь острые прутья и осмотреться слепыми рубцами, вращающимися в кровоточащих глазницах.

Всего четыре слова, от которых теперь придётся воротить внутренний взгляд, как от разлагающегося трупа. Если получится…

У Гура, здесь и сейчас, не получилось.

– Нам нужна другая свобода, – вот что ответил динамик.

И ещё раз, и ещё – уже в голове доктора.

* * *

Камера молчала. Вопросы оставались без ответов.

После часового совещания, под властный аккомпанемент хромовых ботинок (энкавэдэшник мерял шагами помещение), решили открыть камеру завтра, предварительно выведя из неё газ-стимулятор.

* * *

Не вытирая сапог, оперативники прошли в комнату Любы. За ними семенил понятой, пришибленный ночной побудкой сосед. Пожилой еврей загнанно пялился в пол. Гур безуспешно пытался поймать его взгляд. Спросить чекистов, которые уже рылись в комнате сестры, он не решался. Стоял в коридоре, хлопая глазами и ртом.

Энкавэдэшников было трое, молодые, наглые. Они перевернули постель, выпотрошили комод и шкаф. Вытряхивали, рассыпали, сбрасывали. Под сапогами хрустело.

– Я-а? – спросила Люба, но на большее её не хватило.

Широко открытыми, застывшими глазами она смотрела, как чекист с жиденькими усиками листает её интимный дневник. Враждебный взгляд шарил по сокровенным строкам.

– Поедете с нами, – бросил тот, с усиками.

Сестра опустилась на корточки у буфета. Гур попытался успокоить, как мог, потом достал из антресоли чемодан и стал наполнять его, руки тряслись: кусок мыла, что-то из еды, тёплые носки, бельё, что ещё?.. а что можно туда? что лучше?

– Не надо ничего, – соврал с привычной скукой оперативник. – Накормят, обогреют.

Сосед, с которым Гур неожиданно встретился глазами, косился с жалобным выражением, будто второй раз на дню пришёл за солью. Позже Гур часто представлял это лицо за толстым стеклом исследовательской камеры лаборатории или в застенках НКВД.

Затем Любу увели.

Он обивал пороги, мямлил у крошечных окошек, за которыми – в немыслимой глубине – кто-то сидел и что-то отвечал. Удалось пробиться на приём к замнаркому, отведать сладкого чая и невнятных обещаний. Найденный на обыске дневник предъявили как доказательство близкой дружбы с иностранным агентом. Заклеймили «невестой интернационала». У Любы и вправду был знакомый француз, но они и виделись-то от силы два-три раза в общей компании…

Гур отстаивал очереди, носил передачи, которые молча брали (получала ли их сестра?). В то, что дело Любы прояснится, он не верил. Ему стал сниться следователь с лицом молодого усатенького чекиста, который бьёт сестру в зубы, а потом смеётся над её телом…

Что у неё было на душе, когда везли на Лубянку, когда всё вилось вокруг удушливого «за что?» Может, облегчение? Уже не надо ждать, что придут… Нет, Люба так не жила! Это он о своей душевной слабости… И чего они медлят с ним, раз её взяли, уж его найдётся за что… чего медлят?..