Лицо Питера сделалось очень серьезным.

– «Старые обычаи» – это язычество. Он сказал, мол, знает, что люди к тебе ходят, и что больше так быть не должно. – Питер помолчал. – Сказал, что ты чертовщиной всякой занимаешься и хитростью деньги за эти твои причитания выманиваешь.

– Вот как… Значит, новый священник против меня пошел.

– Отец Хили, он может. Но вот же я здесь. И, богом клянусь, никакой чертовщины я у тебя в доме не вижу.

– Господь да хранит тебя, Питер О’Коннор!

Улыбнувшись ей в ответ, Питер нахлобучил на голову шляпу.

– Ты по-прежнему нужна нам, Нэнс. И по-прежнему нужны нам старые обычаи и старые знания. – Он помолчал, улыбка исчезла с лица. – Да, кстати, Нэнс. Знаешь, есть мальчик, на горе у Норы Лихи. Увечный. Я подумал, сказать тебе надо, чтоб ты знала, если вдове вдруг понадобишься.

– Я когда на поминках там была, никакого увечного не видела.

– Ну да, она велела мне его унести.

– А что за хворь у него такая?

– Не скажу, Нэнс, не знаю. – Питер выглянул за дверь. Там уже наползала темнота. – Но что-то с ним крепко не так.

* * *

Остаток вечера Нэнс просидела, сгорбясь у огня и трогая зубы кончиком языка. Ночь выдалась неспокойная. Квакали лягушки, и кто-то шуршал: не то крыса под стеной, не то галка в соломе на крыше.

В досужие часы время словно прекращает свой бег. И часто, вычесывая шерсть или ожидая, когда закипят в горшке несколько картофелин, Нэнс воображала, что рядом Мэгги. Странная, пугающе непохожая на других, невозмутимая Мэгги – сушит травы или свежует кролика. В зубах трубка, руки при деле, а сама учит Нэнс слушать глухое, потаенное биение мирового сердца. Наставляет, как спасти других, если уж родную мать не спасла.

Как же стремительно собираются призраки!

– Есть люди особенные, Нэнс. Они рождаются другими, вне мира обычных вещей, кожа у них тоньше, а глаза более зорки и видят то, чего большинство людей не замечает. Сердце у них вбирает больше крови, река для них меняет свое течение.

Вспомнилось, как сидели они в отцовской хижине, как мыли ноги, смывая дорожную грязь. И как волновалась Нэнс, как прыгало сердце в ее груди, когда принимала она первого своего младенца, седьмого сына кучеровой жены. Какая радость была, когда показались волосики, когда мягко, как воск, скользнул младенец в ее руки! И как задрожала она от первого крика ребенка…

А Мэгги, улыбнувшись ей, села на табуретку, зажгла трубочку.

– Помню я и как ты родилась, Нэнс. Очень мучилась тогда твоя мать. Противилась ей природа что-то. Пришла я – в доме кавардак. Отец твой сам не свой – никак ты не хочешь в мир являться, силком тебя тащат. Я отперла все замки и запоры. Дверь раскрыла, солому из оконных щелей вынула. Узелки на шали моей развязала и на одежде роженицы тоже. А мужчинам велела корову отвязать и из хлева выпустить прямо во тьму ночную. И только когда все вокруг развязалось – расслабилось, ты выскользнула к нам – рыбкой из сети.

– А ты уже тогда знала, что я особенная?

Тетка ее улыбнулась. Выбила пепел из трубки.

– Родилась ты, как иной раз бывает с детьми, глубокой ночью, в смутные предрассветные часы. Кулачонки сжаты были. Не успела родиться, и уже в ссоре со всем миром.

Повисла тишина.

– Не хочу я быть не как все. Не хочу быть одна такая!

Мэгги придвинулась к ней, глаза ее сверкнули:

– Что в нутре сидит, того не вытравишь. Скоро сама поймешь.

* * *

Мэри, вздрогнув, проснулась, грудь сдавило тревогой. Сев в постели, обливаясь по́том, она огляделась – в очаге горит огонь, кругом нее стены незнакомого жилища. Не сразу она вспомнила, где находится.