– Темный ты человек, Гуров. Пора бы уже запомнить: какие прогоны вечером? Ох, и все-таки устала…

Освежившись и переодевшись в домашнее, она расположилась в кресле.

– Я, Лева, в театре «Тень» была.

– Не завалило голыми боярынями в шотландских юбках?

Мария бросила на него взгляд, выражение которого ни с чем не спутаешь: «Ну что ж поделать. Дурачок безнадежный, но свой и любимый».

– Представьте себе, господин полковник, не завалило. Постановка самобытна, не похожа ни на что. И прекрасна.

– Неужели?

– Именно. Более того, скажу: теперь никогда не прощу себе, что так и не увидела ее с участием Сида.

– Кофейку? – после паузы предложил Лев Иванович, намертво придавив желание добавить: «…и тотчас отпустит».

– Коньячку, – поправила Мария, – мне надо взбодриться. Настроение ни к черту…

…Приглушен верхний свет, плачет в блюдце тонко порезанный лимон, на улице кружится пушистый снег и уютно поблескивают московские окна, а любимая супруга огорчена до последней степени, занимается самоедством и самобичеванием.

– Ты мне не нравишься сегодня.

– Я сама себе противна.

– Шутишь?

– Ты первый начал. А если серьезно, Левушка, то даже не знаю, как мне, зубру и столпу, объяснить тебе – такому же инвалиду – тот восторг, который испытала. Боюсь, не поймешь.

– Как инвалид инвалиду… – начал было Гуров, но по выражению ее лица понял, что не стоит. И просто пообещал: – Я постараюсь.

Мария, сделав глоток, задумчиво пожевала лимон – у мужа аж скулы свело – и подняла глаза к потолку:

– Мы с тобой понимаем, что все решают профессионалы. Учиться надо, оттачивать, наживать зерно, другое, третье… Мы зациклены на этом. А у них – параллельная вселенная и все вверх дном. В театре царит кавардак – но одновременно и праздник. Пылью и кулисами не пахнет, гуляет свежий ветер…

«Разумеется, ни декораций, ни дорогих костюмов, небось сплошные леса и пустота. Нарисовали на куске полотна «замок», «тронный зал», воткнули палку и уговорились – это, мол, Тауэр, – он вспомнил рассказ Орлова о предполагаемых театральных махинациях, Минкульте, – на бумажках нарисовать-то что угодно можно, хоть мхатовские задники…»

– Актеры облачены в клетчатые обноски, грим такой неумелый, грубый, зато у всех вместо глаз – по паре горящих прожекторов. Дышат и живут лишь одним: как сегодня сыграть в сто раз лучше, чем вчера. Начинает играть музыка – и ты забываешь об отсутствии кулис и дорогущих декораций. И так во всем, щенячий, заразительный энтузиазм…

Откашлявшись, Лев Иванович признался:

– Тебе виднее, мне-то в самом деле не понять. Моя-то работа тоже того… без кулис и декораций. Натуралистична, некрасива, иной раз тошнотворна. И ее вряд ли можно делать с каждым днем лучше.

– Да, да, конечно, – отрешенно согласилась она, – ну я же сказала, что нам с тобой трудно это понять. Как принять, что нет ничего застывшего, установившегося, ничего не делается так, «как надо». Все в движении, фонтанируют, рассыпаются искрами, что твои бенгальские огни.

Гуров одобрил, подливая:

– Образно. Если все на подъеме – это всегда хорошо. Ну то есть и упаднических настроений нет, и творческая жизнь продолжается?

Мария, погрустнев, сделала глоток.

– Знаешь, мне показалось, что они отказываются принимать масштаб катастрофы. Или как это… отрицание? В общем, превалирует страстное желание продолжить работу во что бы то ни стало. Пусть в виде тибьюта…

Она вновь замолчала.

– …но без Сида постановки не будет? – подбодрил он, мысленно потирая руки.

Жена пожала плечами.

– Ты же что-то смотрела сегодня, и тебе понравилось. Или совершенно некому теперь петь?