Ким уставился на сердце.

– Когда Государь объявил Третий партийный призыв, мне было двадцать лет. Муж воевал, ребенку – три года. Работала номинатором. Денег – двадцать пять рублей. Даже на еду не хватало. Копала огород в Ясенево, сажала картошку. На ночь брала подработку, месила для китайцев умное тесто. Утром встану – глаза после ночного замеса ничего не видят. Хлопну бифомольчика, ребенка накормлю, отведу в садик, потом на службу. А после службы – в райком. И до десяти. Зайду в садик, а Гарик уже спит. Возьму на руки и несу домой. И так каждый день, выходных в военное время не полагалось. А потом в один прекрасный день получаю искру: ваш муж Николай Соловьев героически погиб при освобождении города-героя Подольска от ваххабитских захватчиков. Вот тогда, Виктор Михайлович, я сделала себе эту памятку. И перешла из технологического отдела в отдел соцстроительства. Потому что дала себе клятву: сделать нашу послевоенную жизнь счастливой. Чтобы мой сын вырос счастливым человеком. Чтобы его ровесники тоже стали счастливыми. Чтобы у всех трудящихся подмосквичей были дешевые квартиры. Чтобы наше молодое московское государство стало сильным. Чтобы больше никогда никто не дерзнул напасть на него. Чтобы никто и никогда не получал похоронки.

Она замолчала, отошла от Кима, застегнулась, села за стол.

– Что я должен делать? – глухо спросил Ким.

Соловьева не спеша закурила, постучала красным ногтем по столу:

– Вот сюда. Завтра. Девять тысяч. Золотом. Первой чеканки.

– Я не соберу до завтра, – быстро ответил Ким.

– Послезавтра.

Он неуютно повел плечом:

– Тоже нереально, но…

– Но ты сделаешь это, – перебила его Соловьева.

Он замолчал, отводя от нее злой взгляд.

– И никаких рекламаций, никаких затирок. – Она откинулась в кресле.

Сцепив над пахом свои руки, Ким зло закивал головой.

– Девять тысяч, – повторила Соловьева.

– Я могу идти? – спросил Ким.

– Иди, Виктор Михалыч. – Соловьева холодно и устало посмотрела на него.

Он резко повернулся и вышел, хлопнув дверью.

– Гнать эту гниду надо из партии, – угрюмо заговорил долго молчавший Муртазов.

– Гнать к чертовой матери! – тряхнул массивной головой Гобзев.

– На первом же собрании! – хлопнул умницей по столу Малахов.

Умница пискнула и посветлела.

– Не надо, – серьезно произнесла Соловьева, глядя в окно на толпу демонстрантов. – Пока не надо.

По-деловому загасив окурок, она встала, одернула жакет, тронула прическу, успокаивая все еще шевелящихся мормолоновых жуков, и произнесла громко, на весь кабинет:

– Ну что, товарищи, пойдемте говорить с народом.

X

Дверь осторожно приотворилась.

– Есть, есть, – едва шевеля губами, произнес Богданка.

Дверь захлопнулась. Богданка не услышал, а скорее почувствовал, с каким трудом руки Владимира справляются с дверной цепочкой.

“Да есть же, все в порядке!” – хотелось выкрикнуть ему в эту проклятую старую, убогую дверь, обитую черт знает каким дерьмовым материалом еще с доимперских, а может, и с постсоветских или даже с советских времен.

Но он сдержался из последних сил.

Владимир распахнул дверь так, словно пришел его старший брат, безвозвратно пропавший без вести на Второй войне. Богданка почти впрыгнул в теплую полутьму прихожей, и едва Владимир захлопнул и запер за ним дверь, не раздеваясь, бессильно сполз по стене на пол.

– Что? – непонимающе склонился над ним Владимир.

– Н-ничего… – прошептал Богданка, улыбаясь сам себе. – Просто устал.

– Бежал?

– Нет, – честно признался Богданка, вынул из кармана спичечную коробку, протянул Владимиру.

Тот быстро взял и ушел из прихожей.