– Дружочек, Оленька…

Старый граф выудил из кармана длинного (как я потом узнал, охотничьего) сюртука коробочку с шёлковым бантом – и придвинулся к «дочери» ещё ближе, бок о бок.

– На балу будет в самый раз…

Пока Ольга развязывала бант, маменька успела и повздыхать, и поёрзать, и даже достать собственную коробочку, табакерку, и, смешно тарахтя, занюхать в обе ноздри. Едва лишь на первом плане оказывался кто угодно другой, маменьку начинало плющить, и она всеми правдами и неправдами пыталась перетянуть внимание на себя.

Тем временем Ольга справилась с бантом, отщёлкнулась крышка – и на бархате вспыхнули синие грани, радужные, малиновые… Не знаю, из каких стёклышек были сделаны эти алмазы, но сделаны хорошо: я бы запросто принял за настоящие. Ольге не составило труда ахнуть, а мне эта хрустальная ленточка вдруг что-то сильно напомнила, какое-то важное, давнее обещание, особенно когда старый граф поднял её из коробки и в его толстых пальцах ленточка прокатилась волной. Ольга низко склонила голову. В гостиной как будто стало темнее, а этих двоих осветил невидимый луч. Я заметил пух на Ольгиной шее, на позвонках. Старый граф застегнул у неё за спиной ожерелье. На перекошенном маменькином лице, на стене рядом с сервантом отразилась короткая бледная радуга – мне показалось, что я вот-вот вспомню что-то счастливое, важное…

5

– Папенька! Голубчик мой милый, душенька, персик! – Ольга расцеловала старому графу брыли и лысину, тот разомлел, раскраснелся…

– Ах, как жарко здесь, душно! – Маменька издала стон. – Ну куда, куда натопили так?

– А я не чувствую, – отозвался граф, даже не повернувшись к жене, а любуясь своим подарком на Оленькиной груди. – На мне-то вон сколько наверчено: и сертук, и жилет, и платок… Тебе, моя радость, не жарко? – Глядя в глаза народному артисту, Ольга пожала тоненьким плечиком. – Что-то ты припозднилась, графинюшка. То в жар, то в холод… Или давление просто? Пройдёт. Потерпи.

Маменька аж задохнулась от ярости – и тут, не в добрый час, вернулся Митя с «книгами», то есть с горой толстых пыльных тетрадей, из которых криво торчали расхристанные-размухоренные листы.

– Погляди, Алексей, – старый граф отмахнулся, – я всё одно без очков.

Я обрадовался, что наконец превращаюсь из наблюдателя в действующее лицо, но маменька уже выхватила тетрадь.

– Это что? – она ткнула в первую открывшуюся страницу.

Управляющий кашлянул.

– Свечи, ваше сиятельство, – ответил тихо, благовоспитанно, со своим грузинским акцентом. И продолжил на одной ноте зазубренный текст: – В бальной зале четыре люстры малые, по шестнадцать свечей, и две люстры большие по тридцать, итого только в люстрах сто двадцать четыре свечи. Затем («затэм») в малых простенках по шесть канделябров, в больших по десять, итого триста сорок свечей…

Акцент – это было ещё полбеды. У этого странного Митеньки был непоставленный голос. Начинающих актёров всегда можно узнать: первокурсников так муштруют на занятиях по сценречи, что они, наоборот, звучат слишком густо, слишком окладисто, не по возрасту, до смешного. А этого оленеглазого не было слышно за метр.

Пока он бубнил текст про свечи, Сашенька определила задачу: в этой сцене я защищаю управляющего от графини, я третейский судья, должен сам понять Митенькины расчёты и объяснить воображаемым зрителям.

Мне хотелось сыграть хорошо, чтобы Жуков меня оценил как партнёра, принял за равного…

– Я не слышу! – оскалилась маменька.

– Митя, – вмешался я, – во сколько нам обошлись свечи?

– Вот… Пятьсот восемнадцать рублей…