Камердинер нырнул в незаметный проход, спрятанный за большими лифтами. Толкнул распашные двери: в лицо дохнуло затхлым горячим воздухом. Мы оказались в транспортном коридоре. Я был здесь только однажды, лет двадцать назад, и забыл начисто, что буквально в двух шагах от чистенького, обновлённого холла, увешанного экранами, – вход в этот подземный мир. Здесь всё было в точности как тогда – а может, и как полвека назад, когда Телецентр был построен: на полу не плитка, как в офисных коридорах, даже не асфальт, а какой-то грязный гудрон; в воздухе мельтешит и роится душное марево – шум принудительной вентиляции. Сюда ведут вентиляционные шахты со всего здания, нагнетается горячий воздух, поэтому духота и жара круглый год, запах натруженного металла и будто бы пота, как на старом заводе, и на уши давит, как при погружении на глубину.

От транспортного коридора отходит несколько закоулков, в один мы свернули. Жестяные двери с жёлтыми молниями: «Электротехническое помещение», «Мусорокамера», «ОЭПП / ШТ 16-5Д», и в тупике – дверь без вывески, стол, за столом охранник.

Семён выудил из ливреи пропуск, сунул охраннику:

– Круглосуточный.

Не дожидаясь реакции, потянулся охраннику за плечо, нажал кнопку на переговорном устройстве и сделал шаг назад – позволил нас рассмотреть в камеру наблюдения. Дверь отщёлкнулась. Мы вошли в коридорчик, Семён захлопнул за собой первую дверь. Сразу же автоматически отворилась вторая дверь шлюза – и, снова в образе камердинера, Семён склонился почтительно, пропуская меня вперёд.

7

Лунный свет. Деревья. Фасад дома с лепниной, другие дома вдалеке…

На секунду мне показалось, что мы вышли на улицу, на ту сторону, где Останкинский пруд.

В следующее мгновение я, конечно, сообразил, что мы в студии – но гигантской. Я видел тысячеметровые павильоны, но этот был ещё больше. Я и не знал, что такая студия существует в Останкино.

Здесь было гораздо прохладней, чем в транспортном коридоре: высоко-высоко, над железными фермами, рядами вращались белые вентиляторы. Почему-то я помню, что под одним вентилятором покачивался, подрагивал и постукивал какой-то хвост, издалека похожий на гигантскую липкую ленту от мух: наверное, что-то оторвалось с потолка, может, кусок какой-то обшивки, поскрипывал и шуршал на ветру.

Меня всегда завораживала студийная изнанка – все эти рельсы, лебёдки, кабели, трубы, хоботы… Я с суеверной почтительностью относился к рабочим, которые так цинично-небрежно двигали декорации, прикручивали, подключали неведомые механизмы. В своём легендарном «Гамлете» Пауль Целмс взял на роли могильщиков не актёров, а настоящих рабочих сцены. Я всегда чувствовал, что это круто и точно, но не мог сформулировать, почему. Теперь понял: и те и другие видят изнанку вещей. У рабочих, как у могильщиков, нет иллюзий…

В студии пахло опилками. Декорация, очевидно, была не готова: торец строящегося дома был закрыт раздвижными платформами вроде железных лесов, в полумраке маячили горы щепок, опилок, ломаного пенопласта, тут и там пластиковые канистры, вёдра, мусорные мешки, верстаки…

Это меня успокоило: ну, здесь работы ещё надолго. Завтра в эфир не выйдем. Успею обжиться.

Мы спустились по пандусу – и, когда двинулись вдоль фасада, вглубь павильона, Семён впереди, я за ним, – у меня появилось странное ощущение, словно мы движемся не по земле, а по какой-то невидимой эстакаде. Потом я сообразил, что виноваты деревья. Вблизи было видно, что деревья – из пластика, но сделаны очень подробно, со всеми складочками коры, с искусственным снегом… Они были как бы утоплены в землю, то есть сучья и ветки начинались не над головой, а прямо от пола. Из-за деревьев светили приборы. Выше всех, на суставчатой ноге, горел самый яркий прожектор с серебристо-зеленоватым фильтром. Этот фильтр и давал эффект лунного света. В театре он называется почему-то «чахотка».