– «Революции – революционный театр!» – прочитала Ветка висевший над сценой транспарант с провисшей серединой.

К стенам лепились бумажные, бледные до почти полной неразличимости печати, плакаты времён революции и Гражданской войны: «Ты записался добровольцем?», «Все на защиту Петрограда!», «Помни о голодающих!», «Красная армия – защита пролетарской революции!», «Смерть деникинской банде!»…

Мыш, зажав в руке револьвер, разглядывал хрупкие листы, угадывая на них изображения царей, кулаков, рабочих и красноармейцев.

Он тронул один из плакатов, и тот, подобно гвоздике, распался похожими на пепел хлопьями, оставив на стене только уголок с проступающим словно из мертвенного небытия словом «бой!».

Ветка осматривала «максим», двигала вверх-вниз стволом, трогала щиток и пули патронов в пулемётной ленте.

На стоящей в углу вешалке висела вылинявшая армейская шинель с красными «разговорами» на груди.

Мыш тронул её грубый ворс, тот оставался ощутимо колючим и плотным.

Воровато оглянувшись, мальчик сунул пальцы в приветливо оттопыренный карман шинели и извлёк оттуда ребристое тело гранаты-лимонки. Та легла в ладонь такой удобной и успокаивающей тяжестью, что он не смог заставить себя вернуть её обратно и, таясь от Ветки, сунул в карман брюк.

«Плакаты обесцветились, гвоздики рассыпаются от прикосновения, транспаранты провисли. Наверняка и револьвер не стреляет, и лимонка не взрывается», – подумал он, стараясь придать находкам безобидный характер.

Он не знал, что Ветка тоже вынесла с собой крошечный, больше похожий на игрушку, дамский браунинг.

Репетиции

Мышу очень не нравилась пьеса. Слишком мало действия, диалоги неинтересные, характеры скучные.

– Зачем я только согласился на эту роль?! – фыркал он, разучивая роль. – Это же пластик, фанера, бутафория.

– Ой, Мыш, тебя послушать, так ты словно бы в театре уже не один десяток лет играешь.

– Но вкус-то у меня какой-никакой есть.

– Вкус вкусом. Но эта сказка, в отличие от тебя, уже два века на сцене, – резонно замечала Ветка.

– Это невозможно играть двести лет! Пустоту нельзя играть, – упрямился он, теребя волосы.

Ветка зубрила свою роль без лишних эмоций.

– По-моему, ты спешишь с выводами. Возможно, мы чего-то пока не понимаем.

– Пустота прозрачна. Тут нечего понимать, – язвил мальчик.

– Уверена, всё гораздо сложнее, чем кажется, – противоречила Ветка. – Не стоит делать выводов, не сыграв ни одного спектакля.

– Всё равно картон и пустота, – повторял Мыш, поджимая губы.

На репетициях быстро выяснилось, что Мыш не в состоянии произнести даже простейшей реплики так, чтобы она устраивала Альберта.

– Стоп! Ты вообще не понимаешь, что говоришь, – то и дело раздавался рык режиссёра.

Альберт играл отца, который трижды отводил своих детей в тёмный лес, чтобы их сожрали там дикие звери. По сюжету в стране царил голод, у отца не было возможности прокормить детей, и он, не желая видеть, как мальчик и девочка будут долго и мучительно умирать, отправляет их на пусть и страшную, но все же относительно быстротечную гибель.

– Когда ты говоришь «батюшка, можно я погуляю перед сном», уже тогда зритель должен понять, что у тебя есть ещё какие-то намерения, кроме как просто погулять. Понятно? Заново.

Мыш пробовал снова и снова, день за днём, репетиция за репетицией.

– Проблема в том, что ты совершенно закрыт на сцене! – рокотал Альберт, воздевая руки. – Хотя почему только на сцене. Ты и в жизни такой же.

– И что? Да, я интроверт.

– В театре нельзя быть интровертом! – Альберт наклонялся к самому лицу мальчика, заглядывал в глаза. – Тут надо открываться, наизнанку себя выворачивать. Понимаешь? Чтобы тебя услышали, ты должен обращаться не к себе, а к тем, кто в зале. И обращаться с той же искренностью, с какой обращаешься к себе. Давай, открывайся, ларчик!