Повесив трубку, Рита еще какое-то время стояла в коридоре. Полочка с телефоном висела как раз напротив ее комнаты, а дальше был маленький тупик с тремя дверями. Правая вела к дочери, левая – к мужу, а та, что прямо, – в кладовку, где жили пылесос, гладильная доска и, между густозапыленными банками компота и упаковками чистящих средств, три мешка старых, полуистлевших воспоминаний.

Дверь в кладовку была приоткрыта. За ней клубилась живая, почти осязаемая тень. Рите стало не по себе. Она бы сказала мужу, чтобы тот починил, наконец, шпингалет, но не смела к нему постучать: они вообще уже давно не разговаривали и даже встречаться стали редко, что было странно для такой тесной квартиры. Рита пошла к кладовке сама. Открыла дверь, поправила шланг пылесоса, постояла, вглядываясь в неглубокую темноту, и подумала: хорошо здесь прятаться, если что. Здесь, среди своих, домашних, прирученных монстров.

В Сашиной комнате снова стало тихо.

Рита не стала открывать ее дверь. Она знала, что наткнется взглядом лишь на широкую фанерную спину шкафа и не посмеет войти.

Она боялась своей дочери почти с самого ее рождения.

5

Саша и Полина тихо танцевали под едва слышную музыку. Их босые ноги легко и бесшумно касались ковра.

«Я исполняю танец на цыпочках…» и «Ты дарила мне розы…»

Музыка была легким шепотом, призраком, отзвуком. Девочки знали старые песни наизусть, и звук из колонок был всего лишь опорой для памяти о них.

Они танцевали почти не дыша, чтобы никто их не услышал, чтобы никто не понял, что им взбрело в голову потанцевать. Они не включали свет: им хватало фонаря за окном и светящейся полоски на панели проигрывателя.

Мимо фонаря летел косыми струями октябрьский дождь. Иногда тонкий силуэт Полины возникал на фоне окна. Она взмахивала руками или изгибалась в такт музыке, а Саша невольно повторяла ее движения…

Полина нуждалась в защите, и здесь, в своей комнате, Саша выстроила для нее надежное убежище.

Для того чтобы это сделать, ей в первую очередь пришлось разобраться с родителями. Они не должны были вмешиваться, не должны были даже спрашивать, что происходит.

Несколько месяцев назад Саша взяла воображаемый чантинг – стеклянную трубочку для росписи по шелку – и обвела рисованные фигурки отца и мамы прозрачным, быстро застывающим воском, стараясь, чтобы им было не тесно внутри.

Она могла бы густо их закрасить или стереть вовсе, но оставалась еще Инна Юрьевна, и родители были нужны им с Полиной, чтобы принимать на себя ее сокрушительные, убийственные удары.

При мысли об Инне Юрьевне у Саши сводило живот, и кровь начинала растекаться от сердца горячими кляксами.

Особенно отчетливо она почему-то помнила ее длинные ногти, на которых маникюрша старательно нарисовала крохотные нежно-голубые незабудки.

Саша не знала, что думает о матери Полина: читать ее мысли без спроса казалось нечестным. Но интуитивно она чувствовала, что в Полине клубится еще более сильный, мутный, украшенный призрачными незабудками страх.

Они устали танцевать, и Полина упала на кровать. Вытянула ноги, раскинула руки. Ее голова свесилась с края, и вся она казалась темным крестом на светлом покрывале.

Их время всегда проходило так: неспешно и почти бездумно. Они мало разговаривали друг с другом – потому что почти всегда были вместе и были в курсе событий естественным образом, без облачения их в слова. Иногда они слушали музыку, старые альбомы русского рока, которые Саша сначала таскала у матери, а потом купила себе на дисках. Некоторое время уходило на то, чтобы Саша списала у Полины домашку – но не более получаса. Списывала Саша быстро и невнимательно, так что все равно получала тройки. Иногда возникала необходимость обсудить кого-то из общих знакомых или договориться пойти куда-нибудь, и тогда они ненадолго оживали, но потом тишина снова повисала между ними, и в этой тишине им было хорошо.