А ведь они ещё ждали от Кербоги посулённую песню…

По-прежнему молча Опёнки вывели Зыку. Вернувшись, взяли из санок веретёна, засели наконец-то за рукоделье. Пальцы привычно вытягивали битую шерсть, раскручивали веретено, сбрасывали петельку, подматывали готовую нить… Сквара теребил кужёнку левой рукой, Светел – правой. В собачнике было темновато, но они привыкли управляться хоть ощупью.

Спустя некоторое время Опёнки посмотрели один на другого и вдруг начали смеяться.

Сразу стало легче. Мир понемногу становился на место.

Зыка, чувствуя что-то необычное, взялся мести хвостом сухой мох, потом встал и со вкусом облизал щёки обоим.


Когда в собачник заглянула Арела, братья пытались сложить что-то забавное про избалованного и вредного мальчишку, угодившего в суровую воинскую дружину. Они то и дело прыскали смехом, но, конечно, получалось до крайности несуразно.

– Нищета песенки поёт, – сказала Арела.

Подковырка состояла в том, что лишь беспросветная голь вечно возится с какой-то работой. Братьям, однако, было так весело, что они не обиделись.

– На себя посмотри, – только и сказал Сквара.

Посмотреть стоило, кстати. Арела несла перед собой правую руку ладонью вниз. Пальцы двигались, по костяшкам резво бегала блестящая серебряная монета. Переступала, кувыркалась, ныряла и выскакивала опять. Всякий о своём промысле: кто прядёт, кто гудёт. Светел вспомнил девчонкиного выдуманного жениха, вздумал было посоветовать меньше рассуждать о соболях, сидя-то на рогоже… Не стал: веселье удержало злые слова.

Сквара присмотрелся к пляшущей монетке:

– Как это ты её? Покажи.

Арела подбросила сребреник, зажала в ладони, прибеднилась:

– Наша стряпня рукава стряхня… Пошли, отец зовёт.


Теперь Кербога сам держал гусли. Гудим подтягивал на дудке о двух длинных стволах: левая цевка вела один голос песни, правая – другой.

– Верен ли напев? – спросил Сквару скомороший вожак.

Тот заворожённо кивнул, хотя голосница звучала немного иным ладом, как-то печальней и строже. Не колыбельная меньшому братишке, а горестное раздумье об утраченном и любимом. Да и пел Кербога совсем не как Сквара. Скорее наоборот. Припесня у него обходилась без слов, он тянул её, закрыв рот, вплетая голос в тоскливые, словно ветер, вздохи Гудимовой двоенки.

Расплескались густые туманы,
Всё окутала серая мгла…
Было двое нас, братьев румяных,
Неразлучных, как с ниткой игла.
Если буря в ночи завывала
И малыш поневоле робел,
Старший брат поправлял одеяло
И ему колыбельную пел.
Если мать задавала науку,
Хворостиной грозя большуну,
Младший брат отводил её руку,
На себя принимая вину.
А потом холода налетели,
В очаге прибивая огонь,
И порывы жестокой метели
Разлучили с ладонью ладонь.
Нас обоих ломало, и било,
И несло, как листки на ветру.
Я в сраженьях испытывал силу
И бросал медяки гусляру.
А теперь, посивевший до срока,
Сам себе не особенно рад,
Измеряю чужую дорогу
И гадаю, найдётся ли брат.
Перед битвой в смятенье знакомом
До рассвета мерещится мне:
Вдруг узнаю глаза под шеломом,
Да как раз на другой стороне?
Он споткнётся на поле злосчастном
От моей окаянной руки,
И навеки в глазах его ясных
Домерцают живые зрачки.
Или сам я на землю осяду,
Оступившись в кровавой пыли,
Обласкав угасающим взглядом
Побелевший от ужаса лик?
Кто из нас, зарыдав неумело,
Ощутит наползающий лёд
И, обняв неподвижное тело,
Колыбельную брату споёт?

К середине песни Светелу начало казаться, будто земля подалась из-под ног. Стало страшно. Весь мир валился за край, рушился в неворотимую бездну. Кербога только-только умолк, струны и двоенка ещё плакали, ещё звали назад чью-то невезучую душу, когда младший Опёнок вдруг всхлипнул, рванулся, со всех ног прянул наружу.