Михаил подумал, что теперь его собеседник примется обсуждать перипетии личной жизни Тургенева, и молодого писателя передернуло; но, к счастью, редактор заговорил о другом:

– Вы, может, скажете: ничего, что бантик, не он первый, не он последний, кого баба крепко в оборот взяла. Но чтобы играть главенствующую роль в литературе, одним бантиком быть недостаточно. Раньше Ивану Сергеевичу везло: все, кто мог с ним соперничать, по той или иной причине отошли в тень. Гоголь умер, Достоевского сослали на каторгу, Гончаров увяз в работе по цензурному ведомству и пишет в год по чайной ложке. Заметьте, о Маркевиче[11] и ему подобных я даже не говорю – сколько бы их ни читали, как писатели они все равно немногого стоят. Немудрено прослыть гением, когда тебе противостоят Маркевичи и госпожа Тур[12], но стоило Достоевскому вернуться, стоило выдвинуться графу Толстому – и наш Иван Сергеевич уже не при делах. При всех своих недостатках «Война и мир» – именно тот роман, который наша литература так долго ждала, и рядом с ним меркнут все тургеневские барышни, равно как и болваны из «Дыма», ругающие Россию, с благословения автора.

– Строго говоря, – негромко заметил Михаил, – там только один… как вы выразились, болван.

– Которому никто не возражает, – язвительно напомнил Тихменёв, щуря глаза. – Вообще, батенька, скажу вам вот что: если бы, к примеру, Федор Михайлович после каторги заделался вторым Герценом и стал бы от души честить Россию на всех перекрестках, его можно было бы понять, и любой здравомыслящий человек признал бы, что у него есть такое право. Но у Достоевского, насколько я его знаю, ничего подобного даже в мыслях нет, зато Тургенев, богатый барин, которого родина решительно ничем не обделила…

– Но он же впал в немилость при отце нынешнего государя. Разве нет?

– И был всего лишь сослан в свое имение, – усмехнулся Тихменёв. – Тоже мне, наказание! Эх, мне бы такое имение, как у Тургенева, и я с легкой душой позволил бы запереть себя там до конца своих дней… Кстати, вы знакомы с ним?

– Нет. Я… я занес свою визитную карточку, но его не оказалось дома.

– Я виделся с ним на днях, – объявил редактор. – Напомнил Ивану Сергеевичу, какую грандиозную встречу ему устроили весной, когда он приехал в Петербург и выступал там с публичным чтением. Вообразите, он прикинулся, что ничего не помнит, кроме холода и снега. И вообще в России, по его словам, он чувствовал себя как в тюрьме. К тому же управляющий Спасским, какой-то его родственник, его обкрадывал, и Иван Сергеевич порядочно с ним намучился, пока не решился указать ему на дверь. Он долго мне расписывал козни этого родственника, а я упорно пытался перевести разговор на «Дым», и, когда мне это удалось, Тургенев стал горячо меня уверять, что провал романа его мало заботит. Я хотел ему сказать, что тут не роман, тут уже репутация проваливается, но посмотрел на его седую голову, подумал: «А стоит ли?» – и промолчал. Тем более что я всю свою жизнь имею дело с писателями и знаю, что нет такого автора, которого не волнует, как публика примет его детище.

Ах, деликатнейший Платон Афанасьевич. Ну конечно же, к чему восстанавливать против себя знаменитого писателя, к которому ты явился, чтобы узнать, может ли тот дать что-нибудь для журнала. Само собой, Тихменёв даже не упомянул об этом, но Авилов был уже достаточно искушен в литературных делах и сам обо всем догадался.

– Здесь, в Баден-Бадене, он строит себе дом, – желчно продолжал редактор. – По соседству с госпожой Виардо, разумеется. Если верить Ивану Сергеевичу, на строительстве его уже порядочно надули, но останавливаться он не хочет. Задавал мне вопросы о литературе и литераторах, причем довольно оригинальные. Спросил, например, что поделывает экс-журналист, экс-поэт и вечный жулик Некрасов и не превратился ли он окончательно в честного клубного шулера. Каково, а? Потом мы говорили о Парижской выставке – оказывается, Иван Сергеевич там был тогда же, когда и я, но мы каким-то образом разминулись.