Розалин знала о моде меньше, чем Т. Рэй, так что, когда было холодно, помилуй-нас-Боже-Иисусе, она отправляла меня в школу в бриджах, надетых под платье в стиле Святой Троицы.

Больше всего я ненавидела, когда кучки шепчущихся девчонок замолкали при моем приближении. Я отковыривала струпья со своего тела, а когда они заканчивались, грызла заусенцы, пока не начинала течь кровь. Я так много переживала о своей внешности и о том, все ли я правильно делаю, что казалось, половину времени я лишь играю какую-то роль, вместо того чтобы быть настоящей девочкой.

Я думала, что у меня появился реальный шанс, когда я записалась в школу очарования в Женском клубе прошлой весной – по вечерам в пятницу в течение шести недель, – но меня не взяли, поскольку у меня не было мамы, или бабушки, или хотя бы какой-нибудь вшивой тетки, чтобы вручить мне на выпускной церемонии белую розу. Розалин не могла этого сделать, так как это было против правил. Я плакала, пока меня не стошнило в раковину.

– Ты и так очаровательна, – говорила Розалин, отмывая раковину. – Тебе не нужны эти школы для выскочек, чтобы быть очаровательной.

– Нет, нужны, – всхлипывала я. – Они там учат всему на свете. Как ходить и поворачиваться, что делать с ногами, когда ты сидишь на стуле, как садиться в машину, разливать чай, снимать перчатки…

Розалин издала пыхтящий звук, выпустив воздух через сжатые губы.

– Господи помилуй, – сказала она.

– Ставить цветы в вазу, говорить с мальчиками, выщипывать брови, брить ноги, красить губы…

– А как насчет блевания в раковину? Они учат, как делать это очаровательно? – спросила она.

Иногда я ее просто ненавидела.

* * *

Наутро после того, как я разбудила Т. Рэя, Розалин стояла в дверях моей комнаты и смотрела, как я гоняюсь за пчелой с банкой в руках. Ее губа отвисала так, что мне был виден маленький розовый восход солнца у нее во рту.

– Чего это ты делаешь с этой банкой? – спросила она.

– Ловлю пчел, чтобы показать Т. Рэю. Он считает, что я их выдумала.

– Господь, дай мне силы.

Она чистила бобы на крыльце, и бисеринки пота сверкали у нее в волосах. Она потянула платье вперед, открывая воздуху доступ к ее груди, большой и мягкой, как диванные подушки.

Пчела села на карту штата, прикнопленную к стене. Я смотрела, как она ползет вдоль побережья Южной Каролины по живописному семнадцатому шоссе. Я накрыла пчелу банкой, поймав ее где-то между Чарлстоном и Джорджтауном. Когда я подсунула крышку, пчела запаниковала и принялась яростно колотиться о стенки, напоминая град, стучащий в окно.

Я насыпала в банку бархатистых лепестков, богатых пыльцой, и проделала гвоздем множество дырок в крышке, чтобы пчелы не погибли, ведь, как я знала, человек может в один прекрасный день превратиться в того, кого он убил.

Я подняла банку к лицу.

– Иди посмотри, как она бьется, – позвала я Розалин.

Когда она ступила в комнату, ее запах поплыл ко мне, темный и пряный, как табак, который она держала за щекой. У нее в руке была кубышка с горлышком размером с монетку и ручкой, чтобы продевать в нее палец. Я смотрела, как она прижимает кубышку к подбородку, вытягивает губы цветочком и сплевывает внутрь струйку черного сока.

Она поглядела на пчелу и покачала головой.

– Если она тебя ужалит, не приходи ко мне жаловаться, – сказала она, – потому что мне все равно.

Это было неправдой.

Я была единственной, кто знал, что, несмотря на грубоватость, сердце ее было нежней цветочной кожицы и она безумно меня любила.

Я узнала об этом в восемь лет, когда она купила мне цыпленка, выкрашенного для Пасхи. Я увидела его, дрожащего в углу в своем загончике: он был цвета красного винограда и печальными глазками высматривал свою маму. Розалин позволила мне принести его домой, прямо в гостиную, где я рассыпала по полу коробку овсяных хлопьев, чтобы он их клевал, и Розалин даже ни словом меня не попрекнула.